Их было семеро… - Андрей Таманцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В чем же ответ?
— Нет, дружочек, нет и еще раз нет! Вы сами должны найти его. Я могу вам в этом только помочь. Вы успеваете записывать? — неожиданно обернулся он к темному зрительному залу.
— Он нас, что ли, спрашивает? — удивился Валера.
Оказалось, не нас. От режиссерского пульта поднялась какая-то девица с толстым гроссбухом в руках.
— Все до последнего слова, — сказала она.
Но и вопрос Валеры не остался без ответа. Слух у режиссера был, как у хорошей овчарки. Он всмотрелся в глубину партера и довольно резко спросил:
— Почему в зале посторонние?
— Сейчас выясню, Леонид Давыдович. Девица подошла к нам и строго сказала:
— Господа, мы будем рады видеть вас на премьере. А сейчас репетиция. Это — таинство. Прошу вас удалиться.
— Миленькая! — взмолился я. — Мы из Калуги, из молодежного театра-студии.
Специально приехали посмотреть, как работает такой большой мастер, как Леонид Давыдович.
А сам подумал: «Только бы фамилию мастера не спросила!»
— Вы его знаете? — с некоторым недоверием поинтересовалась она.
— Да кто ж у нас в Калуге его не знает! — вмешался Боцман. Но тут же понял, видно, что слегка зарвался, и уточнил:
— В нашем театре-студии.
— Я спрошу у Леонида Давыдовича.
Она поднялась на сцену, что-то сказала режиссеру. Тот мельком взглянул в нашу сторону и великодушно кивнул: ладно, пусть, мол, сидят.
Ему было лет сорок пять. Длинные, до плеч, волосы — черные, не слишком ухоженные. Круглое бабье лицо. Красный бархатный пиджак, а на груди — завязанный пышным узлом шелковый шейный платок, черный в белый горошек. Я хотел сказать ребятам, на кого он кажется мне похожим, но воздержался.
— Итак, продолжим. Досадно, что еще не готов ваш костюм. Я понимаю: непросто ощутить себя датским принцем в этой джинсе. — Слово «джинса» он произнес с нескрываемым отвращением. — Но все же попробуем. Представьте: на вас черное жабо, на плечах — буфы, ноги обтянуты тонким черным трико — так, что виден рельеф каждой мышцы, каждая деталь вашего прекрасного тела.
— Каждая? — переспросил Артист. — Как у солистов балета?
— Вот именно! А в руках у вас — этот кинжал. Вы чувствуете его вес?
— Да.
— Вы чувствуете опасность, исходящую от этой стали, острой как бритва?
Артист провел лезвием по ногтю, согласился:
— Да, хорошо наточен.
— Вы чувствуете, как тонка ваша одежда, как беззащитна ваша кожа, как легко эта сталь войдет в ваше тело?
— Ну, это смотря куда ткнуть.
— Да нет же! Мы не о том сейчас говорим! В этом кинжале — ответ на самый мучительный для вас вопрос: быть или не быть?
— Я не понимаю, почему он для меня мучительный! — почти с отчаянием проговорил Артист. — Не понимаю, хоть вы меня убейте!
— Сейчас поймете, — пообещал режиссер. — Давайте текст после слов: «Иль ополчась на море смут…»
— "Сразить их. Противоборством", — подхватил Артист.
— Дальше!
— "Умереть, уснуть — и только; и сказать, что сном кончаешь тоску и тысячу природных мук, наследье плоти — как такой развязки не жаждать?.."
— Вот! Вот они — ключевые слова не только для всего этого монолога, не только для всей пьесы, но и для самого Шекспира! «Наследье плоти»! Вы понимаете, о чем я говорю?
— Нет, — признался Артист; чувствовалось, что это признание далось ему нелегко.
— Зайдем с другой стороны, — согласился режиссер. — Есть ли во всей пьесе хоть одна ремарка, хоть один намек на то, что Гамлет пытается обнять Офелию, поцеловать — так, как мужчина целует любимую женщину?
— Нет. Даже наоборот — он все время отстраняется от нее.
— А почему?
— Ну, у него другие проблемы.
— Какие?
— Мстить — не мстить за убийство отца.
— Если бы он был тем, кого мы называем настоящим мужчиной, встал бы перед ним этот вопрос?
— Думаю, нет.
— А если бы он был женщиной? Не мужеподобной, а такой, как Офелия?.. Очень хорошо, дружок, что вы задумались. Конечно же, для такого Гамлета ответ однозначен: не быть. «Умереть, уснуть!..»
— Погодите. Вы хотите сказать… — Не торопитесь, — остановил его режиссер. — Надеюсь, сонеты Шекспира вы хорошо знаете?
— Более-менее.
— Следите за моей мыслью. «Растратчик милый, расточаешь ты свое наследство в буйстве сумасбродном». Сонет номер четыре. «Не изменяйся, будь самим собой».
Номер тринадцать. А вот двадцатый: «Лик женщины, но строже, совершенней природы изваяло мастерство. По-женски ты красив, но чужд измене, царь и царица сердца моего». И так далее. Есть ли во всех ста пятидесяти четырех сонетах хоть один, где автор обращался бы к предмету своей любви именно как к женщине? Нет!
— Почему, есть, — возразил Артист. — «Я не могу забыться сном, пока ты — от меня вдали — к другим близка». Не помню, какой это сонет.
— Шестьдесят первый.
— Есть и еще, — продолжал Артист. — «Что без тебя просторный этот свет? Ты в нем одна. Другого счастья нет».
— Сто девятый. Есть еще восемьдесят восьмом, сто двадцать седьмом и в нескольких других. Так вот, все это — лукавство переводчиков. Я консультировался с крупнейшими шекспироведами, нашими и лондонскими, изучал подстрочники. И в оригинале, буквально в каждом из сонетов, либо обезличенное «мой друг», либо мужское «ты».
— Куда это он гнет? — напряженно морщась, спросил Валера.
— Сейчас, возможно, узнаем, — ответил я. Хоть уже и догадался куда.
Артист, похоже, тоже догадался.
— Значит, по-вашему, Шекспир был… — Вот именно! — торжествующе воскликнул режиссер. — Это была его огромная личная драма в условиях пуританского общества. И ее-то он и вложил в душу своего самого любимого героя — принца Гамлета! Теперь вы поняли, как нужно играть эту роль?
Артист тоскливо огляделся по сторонам — на закулисную машинерию, на штанкеты, свисающие сверху, на деревянный, подморенный серым портал.
— "Любите ли вы театр так, как люблю его я?.." — проговорил он и обернулся к режиссеру. — Теперь понял.
— Превосходно! Недаром я верил в вас! Наш спектакль обойдет лучшие сцены всего мира!
— Ваш, — хмуро поправил Артист. — А на роль такого Гамлета вам лучше пригласить настоящего гомика.
Он двинулся к краю сцены, к лесенке, ведущей в зрительный зал. Режиссер попытался остановить его:
— Сеня! Что с вами?
— Убери руки, пидор! — приказал Артист и пошел к выходу.
— Злотников, остановитесь!.. Злотников, я обращаюсь к вам!
Артист и ухом не повел.
— Злотников! Верните реквизит! — завизжал режиссер, не придумав, видно, ничего более подходящего.
Артист взглянул на кинжал, про который, судя по всему, забыл, и снизу, почти неуловимым движением метнул его в сторону сцены. Клинок-то, оказывается, был не бутафорским. Он вошел в портал в метре от головы режиссера. И, судя по звуку, хорошо вошел, не на излете, сантиметров на пять, не меньше.
Метров с двадцати. Неплохо. Я поаплодировал. Меня горячо поддержали Боцман и Док, а Валера — почему-то особенно рьяно.
Артист остановился, недоумевая, откуда несутся эти дружные, но не переходящие в овацию из-за нашей малочисленности аплодисменты. И увидел нас. И тут же, с короткого разбега, прыгнул метра на полтора вверх, в воздухе развернулся и с нечленораздельным радостным воплем упал спиной на подставленные нами руки. Он только и мог повторять:
— Боцман!.. Пастух!.. Док!.. — И снова:
— Пастух! Док! Боцман!..
И, может быть, плакал. Во всяком случае, щека моя после объятия с ним была мокрой. Да и у меня самого как-то подозрительно защекотало в носу. Благо, в зале было темно и нетрудно было сделать вид, что никто ничего не заметил.
С шумом и гамом мы вывалились из этой юдоли высокого искусства и погрузились в «патрол». Но прежде чем отъехать, Валера оглянулся на храм Мельпомены, Талии и потеснившего их Меркурия и убежденно сказал:
— Это не театр. Это цирк!..
V
После полумрака зрительного зала и странного действа, свидетелями которого мы были, Москва показалась яркой и полнокровной, как восточный базар. И если бы я не видел этого своими собственными глазами, трудно было бы поверить, что где-то в дебрях огромного мегаполиса, вздыбленного и поставленного на уши тем, что именуется демократическими преобразованиями, на голой сцене театрального зала в Кузьминках сидит человек в красном бархатном пиджаке и мучительно размышляет, как доказать, что Шекспир и его любимый герой принц Датский Гамлет были гомосексуалистами, и тем самым явить изумленному миру блеск своего гения. И тратит на это драгоценное время жизни.
У каждого свои заботы: у кого суп жидкий, у кого жемчуг мелкий. И неизвестно еще, что для самого человека мучительней: жидкий суп или мелкий жемчуг.
А у нас были свои заботы. И если бы этот непризнанный пока гений театрального авангарда узнал о них, он уставился бы на нас так же ошарашенно, как смотрели на него мы. И возможно, так же подумал бы: да на что же они тратят время своей жизни?! И был бы, наверное, по-своему прав. Как правы были и мы.