Сердце статуи - Инна Булгакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С минуту, наверное, он пристально всматривался мне в лицо, наконец сказал:
— Главное: гордость и любострастие. И еще: вас волновала черная магия.
— О, Господи! У меня была связь с молоденькой девушкой.
— Вы желали эту связь разорвать. И мы договорились с вами: коль скоро это случится, вы придете к причастию.
— Но раз я твердо решил… или я был неуверен в себе?
— В сомнении, я бы сказал. Даже в смятении чувств.
— Вот. Отец Владимир, кто-то все разорвал — убил эту девушку.
— Убил?
— Я ищу его.
— Правильно. Я молюсь за вас, Максим Николаевич.
Молиться-то молится, а причаститься Святых Тайн не предлагает. Тоже правильно: я с тех пор успел еще одну связь завязать, с Надеждой. Я сказал:
— Про любострастие я понимаю, батюшка. А что такое гордость?
— И это понимаешь, — сказал он вдруг на «ты» и как-то значительно. — Зачем ищешь убийцу?
— Чтобы… ваша правда — чтобы наказать.
— Это и есть гордость — следование не Божьему Промыслу, а своей плотской воле.
— Как же угадать Промысел?
— В смирении сердца, милый. Поставь себя ниже всех.
— Да, да, ниже всех, хуже всех…
— Зачем «хуже»? это не нам решать. Опять в тебе гордость говорит, потеря простоты, а стало быть — любви.
— Это очень глубоко, отец Владимир, это надо обдумать.
— Обдумай. Только суд не верши.
Я обернулся: позади стояла старушка, словно вросши в землю, маленькая, чуть мне не до пояса.
— Иди, Анисьюшка, домой, — ласково приказал священник, — скоро ночь.
— А дьявола кто, по-твоему, сторожить будет?
— Какого дьявола? — спросил я.
— Вон там в могилах прячется… вон там, видишь?
Могил уже не видно было, только кресты, кое-где покосившись, странно угадывались во тьме, казалось, кто-то бродит.
— Я посторожу.
— Он посторожит, — подтвердил отец Владимир. — Иди с Богом.
Она как-то сгинула в ночи, исчезла, растворилась, я крикнул:
— Я еще приду к вам! — и бросился на погост, старый-престарый, полузаброшенный, ощущая за спиной открытое окошко и человека в нем. Обежал за секунду — пусто! Ну, скоро стану, как юродивая старушка на паперти, дьявола сторожить. И медленно побрел по тропинке меж высокими кустами акаций. Свернул на проселок. Узкий месяц сиял желтой улыбочкой-ухмылочкой — в звездном поднебесье… попробуй поймай! И так ярко вообразилось, как некто — некий кабанчик бежит, торопится на заветную электричку в 10.55. Хозяина ухандокал, отпечатки с кувалды стер, узелок надежно спрятан, труп… Господи, где же мертвая? Неужто в этом лесу? Я отчетливо, со стыдом понял, что боюсь ее: от живой не мог отвязаться, а уж от покойницы… Отвяжусь, когда найду кабанчика. Я уже не брел, а почти бежал, месяц смеялся, звезды перемигивались, дьявол наблюдал, совсем нервишки сдали.
И тут до меня с опозданием дошло, что я упустил его. Не вообразился мне бегущий кабанчик — на обочине в ажурных зарослях подлеска, действительно, проскользнула тень, силуэт, шорох… а я смотрел на ночные светила и о какой-то небесной материи грезил, идиот! Вернуться назад, на платформу, на кладбище?.. Словно в ответ прогрохотала электричка, удаляясь к Москве. Поздно.
Померещился ли мне человек в зарослях или нет? Я поспешил к себе на Солдатскую, в сад, постоял, переводя дух. Надино оконце светилось в вышине голубым шелком, озаряя ветви дуба. Не отвлекаться! Поднялся на крыльцо, подергал дверь — конечно, заперта. Если у него есть ключ… У кого? Опомнись!.. Нет, надо проверить: совсем я с ума сошел или дьявола сторожу. Дворец — душа моя, или сарайчик с замшелой крышей? Ага, сарай не запирается. Я быстро подошел, открыл застонавшую дверь, зажег спичку.
Гроб на месте. И непохоже, что в нем двойное дно… Чего гадать? Зажег вторую спичку, щелкнул замками, крышка отвалила, пламя погасло, но в дрожащей вспышке мелькнуло мертвое лицо.
Я пулей вылетел из сарая, пронесся к изгороди, оперся о нее руками. Ноги не держали, сверхъестественный трепет охватил. Голубое оконце светилось, но я не пойду к ней, я мужчина и сам справлюсь!
Главное — мне знакомо это лицо… Дрожащими руками расстегнул молнию на кармашке сумки, достал фотографию. Опять зажег спичку, взглянул, преодолевая ужас и отвращение. Не она! Ты ведь знаешь, что не она, и уже догадываешься, кто и что… Это лицо Ангелины — вспомни семейный алтарь в цветах. И вот, уже догадавшись, я не мог сдвинуться с места: страх потаенный, даже не соответствующий по своей глубине моменту — мешал. Розыгрыш. Меня разыграли, как с гробом… а может, подсунули улику. Нехорошие игры, смертные, с душком разложения. Но зеленых пятен на лице не было, да и быть не могло.
Я вошел в дом, взял на кухне электрический фонарик (свет мутный, батарейка садится, но сойдет). Вернулся к гробу. На дне в изголовье лежала белая гипсовая маска. Как я вчера сказал: «Посмертные маски отца и матери уничтожены». Доктор уточнил: «Может, у тебя еще какие были?» Кто ж ее сюда принес? Кабанчик, прошмыгнувший в кустах.
Все это я бормотал вслух, пытаясь заглушить таинственный страх, ассоциирующийся с духом разложения. Может быть, память плоти, пальцев, снимавших маску с лица мертвой. Пальцы одеревенели, никак не мог ухватиться за нее, вынуть из гроба. Наконец справился, фонарик в карман сунул, вышел за порог.
Кто-то шел напротив, через дорожку, в кустах. Я вдруг (продолжая, должно быть, опасную игру) приложил к лицу маску. Раздался крик. Надя метнулась назад к штакетнику, я догнал ее, тоже крича: «Надюш, это я! Гипсовую маску в сарае нашел!»
Мы остановились, тяжело дыша, у самой изгороди.
— Прости, я не подумал, как-то машинально.
— Ты эксперимент провел?
— Да нет… сам не знаю. Это лицо ты тогда видела?
— Кажется, да, — она вся дрожала, я обнимал ее за плечи. — У тебя на кухне свет загорелся, и я… что за маска?
— Посмертная. Одной женщины, она погибла в автомобильной катастрофе.
— А где ты взял?
— Кто-то положил в гроб. Надюша, вспомни точно. Отсвет из окон падал на лицо, да? А человек стоял в кустах?
— Да, вон там, под яблоней.
— То есть фигуры почти не видно было?
— Смутно. Белая фигура, крылья над плечами.
— Если человек, например, в белой рубашке или свитере, поднял руки, придерживая маску?
— Господи, зачем?
— Да чтоб лицо нельзя было увидеть и опознать впоследствии.
— Значит, то был убийца?
— Вполне вероятно.
— А кто маску подложил? Ведь ее раньше не было?
— Не было, конечно.
— Я боюсь, Макс! Поживи у меня, я тебя прошу, хоть до пятницы, до Андрея, пожалуйста, пойдем, — говорила Надя бессвязно. Тебя смертельно ненавидят и во второй раз не промахнутся! Пожалуйста.
— Если только ради тебя… — я осекся: прямоугольные стеклышки соседской веранды вспыхнули голубоватым от тюлевых занавесок светом, и сад наполнился слабым мерцанием. — Тебе уже нечего бояться — ты не одна.
Надя обернулась.
— Ой, Андрей приехал!
— Сегодня, между прочим, понедельник.
— Ой, что-то случилось!
— Погоди, — я взял ее лицо в ладони, вгляделся. — Почему ты сказала, что Котов человек опасный?
— Он на нашей улице то и дело мелькает.
— У него тут невеста в восьмом доме.
— А-а.
— Так вот. Я с ним завтра хочу встретиться и рассказать о новых фактах.
— О каких? О маске?
(Вообще-то чувствовалось, что ей не терпится уйти).
— Не только о маске. О дереве.
— Что это значит?
— «У лукоморья дуб зеленый; златая цепь на дубе том; и днем и ночью…»
— При чем тут Пушкин? Ничего не понимаю!
— Не понимаешь? Правда? — я все смотрел в голубые глаза: неужели человек с таким лицом может лгать?.. — Ну, с слава Богу. Иди.
Она легко коснулась холодными губами моей щеки (уже торопясь, уже не со мной) и ушла.
— До поздней ночи я ждал на веранде братца, не дождался: либо он не имеет к дуплу никакого отношения, либо Надя ему наши разговоры не передает.
23
Кое-как дожив до утра, я позвонил Федору Платоновичу: повидаться, мол. Сейчас занят, выкроит время в течение дня, ждите. Буду обязательно.
Я положил трубку, умилившись на секунду: добрый человек, благородный, безвозмездно возится с такой богемной, отпетой личностью, как я.
Я повторял «добрый», «благородный», покуда слова эти не обрели какой-то абсурдный привкус. Другой эпитет «опасный» — больше подходит. Да почему?.. Тоска. Что за тоска в мусорном запустенье почти три месяца не прибиравшегося жилища. Надо бы хоть пыль стереть — нет охоты. Надо подняться в мастерскую и слушать, слушать «Гибель богов» и вспоминать чье-то лицо, слово, жест… стук, грохот, предсмертный крик, посмертное молчание. Нет охоты.
— Но я все-таки поднялся. Пахнуло приторным «гибельным» ароматом свечных огарков — и словно сердце опалило. «Статуя торжествует!» — сказал я кому-то по телефону. Они, все целые, стояли по своим местам, когда мы с нею выносили новенькую белоснежную «Надежду». «Я не изменял!», «Я не изменял!» Кому? Чему? И черт же дернул меня растянуть ногу, не поехать на кладбище, зажечь свечи и включить… Ну, получил бы по кумполу там… Надо туда съездить, взглянуть на надгробье со статуэткой.