Родной голос - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они, большевики-то, и сейчас главные смутьяны в стране и в мире, не сеявши, не пахавши, сулятся накормить и напоить якобы не ими обездоленный народ и наладить жизнь в стране, якобы не ими изнахраченную. И ведь снова есть желающие бежать за кормилицей-партией с протянутой рукой: «Дай, любимая! Накорми, родная!..»
Слово «патриотизм» у нас искажено и скомпрометировано навсегда, и воспринимается оно только в искаженном смысле. Если воспрянет сам истинный патриотизм в России, тогда и слово может совсем другое родиться иль возродиться, а пока его произносят лишь с издевкой, с глумлением.
Рерих еще мог рассуждать о высоких материях и остается ему и его времени лишь позавидовать. Но, побывавши в некоторых странах, в особенности в древних, «ознакомившись», пусть и бегло, с культурным наследием человечества, я понял одно: это оно, человечество, обязано культуре, иначе оно упало бы снова на четвереньки. А культура — человечеству, пусть и в муках ее родившему, спасла мир от одичания. Будем надеяться, что и родившие ее поймут, что это поставить на колени нельзя, оно уже выше нас, мечущихся людей, оно в небе, его, это, прежде всего музыку, даже водородной бомбой не убить — сгорит деревянная скрипка, останется божественный звук! На этом стоим и стоять будем!
1992
Сквозь февраль
(журнал «Российская провинция»)Сквозь февральСледы как многоточие.Встречи миг неповторим.Путь для насстановится короче.Снег скрипит.Я больше не один.
Вот и месяц пролетел, как я в больнице, в старости она нисколь не милей, чем в молодости, привычней разве. Марья моя ездила следом за мной в деревню, чтобы привезти впопыхах оставленное мной имущество, в том числе и оставленную адресную книжку, но в пути попала в автоаварию и ей поломало «рабочую» — левую руку. Но и она уже перемаяла беду эту, завтра поедет снимать гипс, А я днями покину больницу и потому спешу Вам ответить дома-то могу не собраться — дела, суета, отвычка от стола и всякое другое разноделье отвлекут, отдернут от бумаги и ручки…
Однажды Кио — фокусника и веселого человека — спросили по телевидению (и мне очень понравился его ответ): отчего он не уехал или не остался «тама», ведь там ему было бы легче и лучше. «А я, — говорит, — встретил в Израиле русскую старушку и спросил: „Как тебе, бабушка, здесь живется?“ „А хорошо, милай, хорошо, — ответила старушка. — Мне и в Расее жилось хорошо, и тут хорошо живется. Это евреям везде худо, все они жалуются…“»
Вот и мне, как той бабушке, живется хорошо, если работается, а радости, как и горести, они и в столице, и на периферии остаются радостями и горестями. Сам человек творит себя и, в какой-то мере, свою судьбу; иное дело, что судьба русского человека завертывает иной раз такие кренделя… но все же чаще всего кренделя сам русский человек горазд выделывать и стряпать. Сейчас вот, когда я пишу эти строки, празднуется иль отмечается столетие Сергея Есенина. На этот раз, достойно судьбы и таланта поэта, делается это без треску, без охов и ахов, без надевания на голову поэта венца из желтых одуванчиков, она у него и без того золотая. И что же жалеть его? Желать ему иной доли? «Лучшего» конца? По-моему, только молиться и радоваться надо, что мир наш посетил рожденный российской землею истинно природный и богоданный гений да и осветил его и нас, россиян, со всех сторон высветил, как месяц ясный. Не знаю, да нет, знаю, что многим читающим людям он помог стать в жизни лучше и стихами, и мученической душой своей. Большой талант — это не только награда, но и мучение за несовершенную жизнь нашу, ниспосланную Богом, которого мы не слышим оттого, что не слушаем. Неведомые нам мучения терзали и уносили в ранние могилы не одного Есенина, но и божественного Рафаэля, муками таланта раздавленных Вольфганга Моцарта, Франца Шуберта, Лермонтова, Пушкина — у гигантов духа и муки гигантские, не нам, грешным, судить и поучать их за их жизнь и метания. Нам остается лишь благодарно кланяться их ранним могилам и славить Господа за счастье приобщения к творениям гениальных творцов.
В приснопамятные тридцатые годы везли по Сибири священнослужителей на расстрел, и в Красноярске родственники каким-то образом исхитрились повидаться со своим родным священником-смертником и, зная, что им больше не свидеться, плача, спросили сродники: «Что же нам-то тут делать?» «Радуйтесь!» — ответил смертник.
«Жизнь сладка и печальна», — совершенно точные, совершенно ясные слова Сомерсета Моэма. И во власти каждого человека увеличить свои радости и поубавить печали.
Вот приближается немаловажное в нашей совместной с Марией Семеновной жизни событие — пятидесятилетие. 26 октября. Жизнь-то за плечами и за горами ой-ей какая осталась. Было много горя, теряли детей, и малых, и больших, родителей перехоронили, друзей. Случалось, обижал, огорчал ее, но и делал подарки, покупал что-нибудь из вещей, не забывал за добро говорить спасибо. Но я был лесной бродяга, рано по весне бродил с ружьишком и, наткнувшись на первые цветы, чаще всего на беленькие ветреницы, сиреневые хохлатки, медуницы или волчье лыко, непременно, на груди согревая, приносил ей букетик. Вот их-то, цветы-то весенние, а не туфли, не платьишки, купленные в магазине, иной раз и в заграничном, она и помнит радостней всего.
Всегда и все делал я рывком, с маху, поэтому рабочего дня, как такового, у меня нет. Если же писал и пишу большую вещь, втянувшись в нее, начинаю как бы выстраивать жизнь, подчинять ее и свое время этой работе. Очень болезненно переживаю перерывы, долго не могу «наладиться» после затяжного периода отрыва от стола. Были и есть странности, свойственные, наверное, только мне. Если Марья Семеновна надолго отлучалась из дома, чаще всего в больницу, я непременно начинал лихорадочно работать. Видимо, это мой инстинктивный способ самозащиты от одиночества и горя, а проверенный русский способ — «залить горе вином» — мне не подошел, не годится эта самозащита, приносит еще больше боли и тоски, но не утешение.
Все говорим и говорим об устройстве России — нам всем об этом не переговорить, но лучше бы все же работать каждому на своем месте и как можно усердней и профессиональней. Нас губила и губит полуработа, полуслужба, полуинтеллигентность, полуобразованность… И провинцией Россия не спасется — это самообман и крючкотворство, ибо давно смешались границы столичной и провинциальной русской дури, а столичная пошлость, достигнув наших дальних берегов, становится лишь громогласней, вычурней и отвратительней. Если бы Вы знали, сколько по нашим сибирским шинкам и бардакам кривляется ребятишек, вопя под Пугачеву, под Леонтьева, под Понаровскую и прочая, прочая… Вот под наших земляков — певца Хворостовского или скрипача Третьякова не поют и не играют — тут талант и труд нужны. Потуги выглядеть «иностранцами», обрядившись во все модное или присвоив исчужа завезенные замашки мотов и денди, выдают в провинции все того же незабвенного Яшку-телеграфиста, а нахватанность «культуры» и умение подать себя другим — «Якова верного, холуя примерного», у которого и болесть-то «подагрой называется». Остаться же самим собой возможно везде, мне удавалось всегда без большого усилия. Наверное, как-то сама природа заботится об этом и не надо ее из себя изгонять и сопротивляться ей, подделываясь под сиюминутные ветродувы.
Другое дело — мировоззрение. Конечно же, оно не может не изменяться, порождая душевные и прочие противозрения как с обществом, так и с самим собой. И чем больше дано человеку, тем подвижней, тем изменчивей и сложнее его мировоззрение. В русской литературе самый противоречивый гигант ее Лев Толстой. Его уход из дома в глубокой старости мой покойный друг, критик Александр Макаров в одном из писем ко мне назвал «юношеским поступком», и я с ним совершенно согласен. Даже бревно меняется со временем: гниет, тлеет, рассыпается. Лишь закоренелые большевики не меняются и настаивают на неизменности общества, но и они попали в «застой», и поэтому от них несет запахом разлагающегося трупа, который от немеркнущей злобы все еще пытается взлягнуть ногой или укусить что-нибудь живое.
Нет, не надо преувеличивать значение провинции в нашей жизни; тут почище и почестней маленько, чем в столицах, но по-прежнему царит непробудное пьянство, уремная тьма и трусость, желание хапнуть и не попасться, фамусовская угодливость, ноздревская бойкая хамоватость и наглость да неукротимая тупость Собакевича.
Конечно же, провинция вынуждена самозащищаться от всех пакостей, на нее наседающих и сверху, и снизу, и справа, и слева. Есть и появляются в ней светлые головы, умные люди, старательные работники. Но темные силы, наступающие на русскую провинцию, так огромны, так запущена земля и душа русская, что пробудиться ей — все равно что сотворить духовный подвиг. А готова ли она к такому подвигу, я утвердительно сказать не рискну — очень уж инертна, очень равнодушна, очень усталая от всех бед и напастей матушка-Русь, и неоткуда взять ей могучей силы. Крестьянство — опора державы — разрушено, разогнано, растлено, «из-за сброда — не видать народа», как сказал один современный поэт. Наладить жизнь, унять разброд и болтологию, разор и воровство под силу только очень сильному и дружному народу; наверное, много времени, много жертв потребуется, пока он сделается таковым. Зачатки есть, но как им развиваться, когда отцы и деды, пережившие небывалые испытания, невзгоды, понеся огромные потери, прежде всего нравственные, не выдержав свободы, испугавшись испытания самостоятельной жизнью, снова хотят полуработы, полужизни, полудостатка и согласны жить под ружьем и надзором, но зато «спокойно», то есть от аванса до получки, не сводя концы с концами. Зато не надо ни о чем думать, не надо ни о чем тревожиться, куда-то устремляться — народ настолько ослабел духовно, что и не взыскует лучшей жизни, а уж «ломить хребет за светлое будущее» тем более не станет. Он знает, что это такое, он на себе испытал все прелести «борьбы» и устремлений ко всеобщему счастью. Иногда еще вздрогнет, зашевелится, если предложат на халяву пожить, сделаться богатым и на рубль получить тыщу. И когда обнаружит, что ему, как малому дитю, вместо конфеты дадут пустую обертку, начинает ныть, проклинать все и вся, прежде всего тех, кому «на халяву» удалось урвать кое-что, ну и, конечно, блядевонить правительство, коль позволено его бранить.