Чайка - Николай Бирюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Танечка не пошевельнулась, а Маруся чуть приоткрыла глаза и перевернулась на другой бок.
«Вот и воюй с такими против Гитлера», — негодующе подумал Васька.
Со стороны Залесского подул сильный ветер. Все поле поклонилось Ваське так низко, что он увидел черневшие вдали кусты и шагавшую возле них Василису Прокофьевну. А когда пшеница выпрямилась, послышались звуки, похожие на шум дождевых капель, — осыпались колосья. Ваське до слез стало жалко эти падающие зернышки.
Катя сидела, сцепив пальцы на согнутых коленках, и смотрела куда-то поверх кустов, густо окутанных туманом.
— Беспокойная ты у меня, мамка. Ну, куда я денусь? — ласково сказала она, увидев в двух шагах от себя Василису Прокофьевну.
— Да я ничего… Сон что-то глаз неймет, и на душе мытарно. Дай, думаю, на поле схожу. Повстречала Ваську, — говорит: ты здесь. Вот, думаю, хорошо-то! Вместе посидим. Не так уж часто приходится…
Морщась от кольнувшей в поясницу боли, мать села рядом.
На коленях Кати лежали зерна пшеницы. Она собрала их в горсть и чуть расслабила пальцы. Зерна по одному, по два падали ей на колени. От зеленоватого света луны они казались совсем золотыми.
— Вот, мамка, по таким зернышкам те люди прошли… в грязь их втоптали.
— А ты плюнь. Прошли и прошли, — стало быть, сознательность такая.
— Плюнуть, мамка, легко… — помолчав, задумчиво сказала Катя. — Только сама знаешь: на народ плевать нельзя — себе в глаза попадешь, и не в сознательности тут дело. Прошли мимо, правда. Только винить-то в этом надо не их. Горе у беды тепла не ищет. Горя они своего хлебнули столько — до конца жизни из души не выжмется. Голодные, больные, может раненые. Детишки одни, без родителей… Видела ведь, какие они оборванные, грязные?.. Пригреть надо такого человека… А я чужаками их назвала. Не знаю, почему… Кровь в голову хлынула… — Начав говорить тихо, она разволновалась: глаза ее заблестели, и голос дрогнул. — Поэтому, наверно, и прошли мимо.
— Душа человека, она обидчива, — вздохнула Василиса Прокофьевна. — Нелегко ее на место поставить, ежели она ходуном ходит. А тут еще такое дело! И обижаться-то грех на них. Точно мертвяки шагают, истинный бог! Телом-то вроде человек тащится, а душа там осталась — на родном пепелище. Попробуй отсюда достань ее.
— Об этом самом и я, — обрадованно вырвалось у Кати. — Я долго думала, и…
— Катерина Ивановна!.. Катя! — долетел из-за кустов взволнованный мужской голос.
— Филипп, — узнала Василиса Прокофьевна. Катя вскочила.
— Здесь я, Филипп!
Услышав голос отца, Васька в первую минуту струсил: отец не разрешил ему оставаться ночевать на поле. Но любопытство взяло верх. Подбежав к краю ноля, он увидел в кустах Василису Прокофьевну и Катю, а навстречу им, покачиваясь, быстро приближалось темное пятно.
«Сильно идет! Что-нибудь стряслось».
Вот все трое сблизились. С минуту о чем-то говорили; потом Катя и отец заторопились к деревне. Отец начал отставать, а Катя побежала: берет ее, освещенный луной, быстро-быстро замелькал над кустами.
У Васьки больше не хватило терпения наблюдать, и он кинулся навстречу выбиравшейся из кустов Василисе Прокофьевне.
— Васютка, беги скорей, побуди трактористок! — крикнула она.
— А чего?
— Горючее в Головлеве сгрузили. Лексей Митрич привез.
— Горючее! — обрадовался Васька. — Эх, елки-палки, лес густой!
Уже на бегу он пообещал:
— Я их, тетка Василиса, мигом на ноги поставлю! Василиса Прокофьевна остановилась, перевела дух.
Натруженное за день тело ощущалось сплошной болячкой. Но эта ноющая боль сейчас не раздражала и даже была приятна.
— Вот и слава тебе, господи? — прошептала Василиса Прокофьевна, вложив в эти слова радость и за то, что урожай не ляжет под снег, и за Катю: теперь, может, немножко отдохнет от тоски, не будет держать на сердце обиду на беженцев. Вытирая слезы, она подошла к пшенице, ласково потрогала колосья. — Шумишь, хлебушко, гневаешься? Ничего, приберем. Один человек — сирота, а с машиной — Илья Муромец!
Из-за края поля выскочил Васька, за ним — Маруся Кулагина. Они перебежали дорогу и скрылись в кустах. Василиса Прокофьевна, отдыхая, постояла еще несколько минут и, повторив про себя: «Вот и слава тебе, господи!» — заторопилась в деревню.
Немного времени спустя она уже шла по улице и удивленно оглядывалась по сторонам. Уходя на поле, она оставила, деревню темной и тихой. И сейчас дома стояли без единого огонька, а тишины не было: слышались спорящие голоса, во дворах стучали топоры — кололи дрова; над некоторыми трубами рвались на ветру хвосты дыма.
«С чего это? Ждут, что ли, кого?»
Из калитки с ведрами выбежала мать кузнеца Вавилова. Василиса Прокофьевна хотела было остановить ее и расспросить, но услышала протяжный окрик: «Ма-ма-а-ня!» — и заспешила к дому.
У ворот ее поджидала старшая дочь.
— Я через час уезжаю, маманя.
— Как это уезжаешь? Куда?
— В Большие Дрогали.
Луща семечки, Маня рассказала, что Катя оставляет на ожерелковских полях только косцов и подсобную силу для комбайнов, а остальные едут в Большие Дрогали и в Красное Полесье. В Дрогали бригадиром едет она, а в Красное Полесье Филипп посылает. Марфу.
— А с Витькой как же? — хмуро спросила Василиса Прокофьевна.
— С детьми пионеры будут нянчиться.
— С детьми ладно, так. А скот?
— Катя говорит, и за скотом присмотрят: накормят, выдоят, — все, что полагается.
— Ну что ж!.. А сколько комбайнов-то у нас будет?
— Четыре.
Василиса Прокофьевна улыбнулась. Ей было приятно, что всю эту ночную жизнь пробудила ее дочь.
— Там Катя-то? — спросила она, указывая в сторону сельсовета.
— Там. С колхозами по телефону разговаривает. Сейчас придет.
— Сама сказала, что придет?
— Сама.
Проводив Маню, Василиса Прокофьевна прилегла в горнице на кровать, и сон тотчас же смежил ей веки. Но спала чутко: слышала, как шумели на улице односельчане, уходившие работать в другие села. Услышав шаги на крыльце, быстро поднялась.
Катя вошла веселая.
— Ох, мамка, есть хочу, как сто волков.
— Все готово, дочка. Поди, не остыло. Печка-то жарко топлена.
Катя стащила с себя тужурку и смотрела, куда бы положить ее.
— Да вот на укладку. — Мать взяла тужурку. — А ты никак занедужила? — вырвалось у неё с тревогой. И во время косьбы и когда сидела на краю пшеничного поля она не смогла рассмотреть лицо дочери, а оно было в красных пятнах, глаза воспаленные.
— Пустяки, мамка. Грипп, наверное… — Она ласково привлекла к себе мать. — Какая ты у меня…
Василиса Прокофьевна не сдержала улыбки:
— Колхозница, как все. Какой же мне еще быть!
— Я о другом… о себе… Дура я у тебя… Нет, еще хуже! Ведь что в голову взбрело? В родном народе усомниться!
Судя по голосу, она по-настоящему злилась на себя, а в глазах злости не было — они смеялись, радовались.
Ничего не понимая, но чувствуя, как радостное волнение дочери передается и ей, Василиса Прокофьевна выжидательно молчала.
Катя крепко поцеловала ее.
— Вернулись, мамка, беженцы-то!
— Да ну?
— Вот те и ну! Забралась на крышу, смотрю — в кустах повозки двигаются, двигаются, как река.
На ходу засучивая рукава кофточки, Катя направилась к умывальнику.
Василиса Прокофьевна суетливо загремела ухватами. Отодвигая заслонку, сказала:
— А я тебе на сеновале к уголку сенца свежего наложила, душистое… Кувшин молока в погреб отнесла, на холод поставила — это еще давеча… Ты ведь любишь…
Катя звучно плеснула в лицо водой. Мыло попало ей в глаза, и она жмурилась.
— Молочка-то я выпью, а насчет сенца…
Мать выпустила заслонку.
— Неужто еще куда думаешь?
— Думаю. Теперь, мамка, колхозов десяток вздохнут, а остальные? В остальных все по-прежнему. Нужно людей доставать.
— Где же ты их достанешь? — настороженно спросила Василиса Прокофьевна.
— Опять к беженцам пойду, — просто сказала Катя и, почувствовав на себе пристальный взгляд матери, улыбнулась. — Все, мамка, хорошо будет. Мы им постараемся так жизнь обставить, чтобы они себя здесь, как у родных, Сочувствовали. А ты не сердись; вот поуправимся — и прямо к тебе. С удовольствием на свежем сене поваляюсь. Ромашками, наверное, пахнет? Хорошо!
Вздохнув, Василиса Прокофьевна вытащила из печки горшок со вздувшейся пеной, сняла ее ложкой, — и кухня наполнилась аппетитным запахом баранину.
Без суеты, но быстро она заставила едой весь стол в горнице, точно собиралась угощать не одну дочь, а по крайней мере человек десять.
От тарелки поднимался душистый пар. Катя ела, обжигаясь, и с улыбкой взглядывала на мать, которая по другую сторону стола нарезала большие ломти хлеба. Глаза матери, встречаясь с ее взглядом, светлели; но едва она наклоняла голову, мать хмурилась.