Письма по кругу (Художественная публицистика) - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я с удовольствием узнал, что Вам известны мои книги. Вы, следовательно, можете представить, как дороги мне Ваши, особенно история детства Жана Кристофа.
С сердечным приветом и уважением Ваш
Стефану Цвейгу
Берн, 20 ноября 1915
Дорогой господин Цвейг,
одно из моих самых сокровенных желаний сегодня - ответить на Ваше милое, доброе письмо не на пишущей машинке, а без спешки, в прекрасные часы досуга. К сожалению, это невозможно. Я только что вернулся из Германии, около шестидесяти писем по делам военнопленных ждут, когда я на них отвечу: в связи с этим мне придется почти ежедневно заседать и делать много другой работы. А тут еще эта ужасная газетная история. Сейчас она вроде улеглась, остальное возьмет на себя адвокат. Мне она доставила много неприятностей, но в конечном счете, я полагаю, пошла все же на пользу. Истинные друзья стали мне еще ближе, а от остальных я и сам рад отделаться. Да и мое отношение к актуальным вопросам - в той мере, в какой они касаются художника, - выражено теперь яснее. Полагаю, что моя позиция Вам известна. Она почти ничем не отличается от позиции Роллана, разве что я все же работаю непосредственно в интересах немцев, в том числе и как журналист. Но меня нет и не будет среди тех, кто разжигает ненависть и развязывает травлю; в отличие от большинства крикунов я надеюсь увидеть в будущем иную Германию, иные приметы немецкой нации.
В своем милом письме Вы о многом говорите и на многое намекаете, так что я вижу, насколько хорошо Вы меня знаете. Ваше чувство Вас ни разу не подвело. Заминка в моем творчестве, давно преодоленная, связана, по сути, с тем, что в ту пору, после первых успехов, дела мои пошли чересчур гладко. Теперь же все в корне изменилось, мне пришлось много раз испить из чаши страдании, и я, не говоря уже о душевных муках, так много перенес, что давно погиб бы, не найди я в себе самом точки опоры, которая смягчает мою зависимость от внешнего мира. Во время войны я пережил и осознал это в полной мере.
Я рад, что Вам понравился именно «Кнульп»[1]! Наряду с «Росхальде»[2] и несколькими стихотворениями это самое дорогое из того, что я сочинил.
Визит Роллана этим летом стал для меня прекрасным, добрым событием. Беседа была сильно затруднена моей неспособностью выражать свои мысли по-французски, но мы все же быстро нашли общий язык, и из строк письма я вижу, что Роллан меня любит и ясно чувствует самое сокровенное во мне. Это замечательный человек большой чистоты, и мне дорого и утешительно знать, что он мой соратник по духу.
Вы ни слова не пишете о своей службе. Сообщите мне об этом, когда будет время и желание. Меня уже второй раз освободили от воинской повинности (до конца декабря), по предложению здешней дипломатической миссии я работаю как доверенное лицо и посредник между германским Красным Крестом и местными нейтральными организациями по оказанию помощи пострадавшим от войны. В первую очередь я занят библиотеками для военнопленных. Если Вам попадется состоятельный человек, готовый внести пожертвование в наше дело, или великодушный издатель, который пришлет нам книги, то я буду Вам благодарен. Но пусть это ни в коей мере Вас не обременяет. Люди в Германии, отвечающие за подбор книг для военнопленных, отдают предпочтение всякого рода литературным трактатикам, так что мне по собственной инициативе и из собственных средств приходится их дополнять и поправлять. [...]
Довольствуйтесь пока этим приветом, придет время и для спокойной беседы.
Сердечное спасибо за то, что не забываете меня!
Прибежище
С давних пор одна заветная мечта сопутствовала моей жизни. И даже не сопутствовала, она пустила во мне корни, она питалась моими соками, как иногда «сопутствуют» нам друзья и родственники, которых надо любить и почитать, так что наш дом становится их домом и наша сила - их силой.
Со стороны эта мечта могла показаться прекрасной и не такой уж нескромной. Суть ее можно было определить одним словом: прибежище. В разные времена прибежище это рисовалось по-разному. То это был домишко на Фирвальштедтском озере, с весельной лодкой у берега. То хижина дровосека в Альпах, с деревянной лежанкой для сна, в четырех часах ходьбы до ближайшего жилого дома. Иногда это была пещера или небольшое нагромождение камней в скалах Южного Тессина, близ светлой каштановой рощи, на уровне самого высокого виноградника, с окошком и дверью, но, может быть, и без них. Другой раз прибежищем оказывался билет, позволявший занять маленькую каюту на пароходе, где можно было в одиночестве совершить трехмесячное путешествие. Иногда же оно имело вид и того скромней - всего лишь какая-нибудь дыра в земле, маленькая могила, худо-бедно выкопанная, с цветами наверху, с гробом или без гроба.
Но смысл и суть его оставались всегда неизменны. Будь то домик в деревне или каюта на пароходе, хижина в горах или сад в Тоскане, пещера в Тессинских горах или дыра в кладбищенской земле - смысл был все тот же: прибежище! Девизом этой мечты всегда оставался для меня стих швабского пастора[1], того самого милого болезненного чудака, что, уединясь от мира в деревне и ни о чем не заботясь, писал:
О мир, оставь, оставь меня в покое!
Мне это казалось пределом желаний: найти бы только где-нибудь такую нору, такое прибежище, такой тайник, надежный и тихий, еще бы с лесом или видом на море - и ничего больше не надо, во всяком случае, никаких людей, приносящих заботы и крадущих мысли, никаких писем, никаких телеграмм, никаких газет, никаких тебе коммивояжеров от культуры. Пусть будет там ручей или водопад, пусть тихо горит там свет солнца на бурых соснах, пусть порхают мотыльки или пасутся козы, откладывают яйца ящерки или гнездятся чайки неважно, главное сохранить свой душевный покой, свое уединение, свой сон и свою мечту. Никто не вправе был войти в это прибежище, если я его не позвал, никто не должен был даже знать о нем, никто не мог ничего от меня хотеть, ни к чему меня принуждать. Я не значился бы там ни в одной адресной книге, ни в одном налоговом списке.
Да, прелестна была моя мечта, мое видение, она звучала скромно и сладостно, она могла ссылаться на образцы, на знаменитых поэтов. И разве я не имел на нее права? Разве для человека, который не искал власти, старался по возможности выполнять все, что от него требовал мир, был просто поэтом и тихим бюргером, - разве могла для меня существовать мечта более естественная и понятная, нежели мечта о своем пристанище, о местечке на юге, об уголке среди гор, о пещере, об укрытии, о норе, яме? Пусть загородный домишко или каюта на пароходе - претензия чрезмерная, но о соломенной лежанке в хижине, о небольшой могильной яме без имени этого уж не скажешь никак.
Многие часы и многие годы лелеял я свою мечту, я возвращался к ней в часы прогулок и во время работы в саду, засыпая и пробуждаясь, в вагоне поезда и бессонными ночами. Я выстраивал ее, я разрисовывал ее и расцвечивал, я разыгрывал ее, как музыку, все более нежную, прелестную, восхитительную, я дописывал ее на лесных тенях, угадывал в меканье коз, я вплетал в нее нити своей тоски и вливал в нее свою любовь. Я нежно освещал мою милую, я, как мать, гладил ее, я ласкал ее, как возлюбленный. Если вспомнить, то, право, не много нашлось бы вещей на земле, а может, не нашлось бы и вовсе, во что я вложил столько любви, столько заботы, столько тепла своей крови, столько силы и страсти.
И как же порой светила она мне, как волновала и утешала, как проникновенно, сердечно звучала, как пылала розовым светом, возлюбленная мечта моя! Какими она была пронизана нежнейшими золотыми нитями, какие проникновенные тающие краски украшали ее продуманный тысячекратно узор!
Шли годы, и порой, случалось, иные голоса захватывали меня, вдруг долетали до меня призывы, касались меня прозрения, которые наносили мечте ущерб, они оставляли мелкие трещины на ее драгоценной разноцветной поверхности, расстраивали в ней какую-то струну, увядший листок вдруг становился заметен в ее кроне. Я поскорей старался заделать трещины, добавить новой любви, клял себя за то, что позволил мечту замутить, добавлял в нее свежей питательной крови! И вот она уже вновь была нетронута и прекрасна. Скажу сразу, она и поныне способна после всех утрат воспрянуть и заблистать, как прежде.
Но все чаще подступали ко мне мысли, несовместимые с этим видением. Слово в беседе с друзьями, фраза в книге, стих в Библии, строка у Гете поневоле завладевали мной, одиночество, уход друзей, утрата радостей говорили со мной на грубом своем языке, боль стала вить во мне свои гнезда. Все это были лишь возгласы, лишь предостережения, на каждое в отдельности можно было и не обращать внимания, но все вместе они вновь и вновь растравляли одну и ту же рану. И все было против моей мечты. Шекспир над ней издевался, Кант опровергал ее, Будда ее отрицал. Лишь боль то и дело возвращала меня к ней. Может быть, она утихла бы и исчезла, если бы мне все-таки удалось обрести вдруг свое убежище? Может быть, там, в пещере у ручья, на лоне природы, вдали от шума, вдали от суеты, я вновь узнаю, что такое сон и чувство голода, улыбка и открытый взгляд, свободное дыхание и жажда деятельности?