Дети Снеговика - Глен Хиршберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все во мне кричит: дай ему уйти. Мышцы ног дрожат, глаза режет, горло сжимается, как выжатая губка. В общем-то мне просто хотелось его увидеть. Хотелось убедиться, что он выбился в люди, нашел себя. Кажется, это ему удалось. Ни с того ни с сего в голове вдруг возникает доктор Дорети, как он, замурованный в машине, скользит среди водорослей в последние секунды своей жизни, вдыхая в себя озеро. Я не спускаю глаз со Спенсера Франклина, спешащего с выходу. Еще один шаг – и он навсегда исчезнет из моей жизни. Но у самых дверей он резко останавливается и поднимает голову. Как будто он меня учуял.
Я пытаюсь сказать: «Уходи!» – но у меня пропадает голос.
Спенсер оборачивается, и мы оказываемся лицом к лицу. Удивление просматривается, но слабо, – видимо, он меня еще не узнал. Это всего лишь реакция на присутствие в церкви белого, а может, просто незнакомого человека. Он устремляется ко мне. Я вижу, как его лицо принимает утешительно-пасторское выражение. Его рука тянется к моей, и тут до него доходит.
– Етитъ твою… – шепчет он, колени у него подгибаются, будто из них выдернули кости, и вот он уже на полу, бьет кулаком по доскам: раз, другой, третий… Десятки людей бросаются к нему на помощь.
– Все нормально, – доносится из толпы его раздраженный голос. – Все в порядке. Извините. Все путем. – К нему вернулось самообладание, он снова на ногах и в изумлении пялится на меня из-за голов. Люди не отходят от него ни на шаг. – Леди и джентльмены, – говорит он, закрывая глаза. Вытирает лоб и вновь открывает глаза. На лицо его возвращается довольно близкое подобие знакомой лучезарной улыбки. – Я хочу познакомить вас с Дьяволом.
Никто на меня даже не смотрит. Все взгляды здесь нацелены на Спенсера и не выражают ничего, кроме беспокойства. Меня начинает разбирать смех, хотя я не вполне уверен, что Спенсер шутит. Он раскачивается из стороны в сторону, лицо его так лоснится от пота, что его можно принять за ледяную статую, подтаявшую от собственного света.
– Я должен был прийти, – говорю я; он качает головой и крутит пальцем.
– Дьявол, знай свое место! Не здесь. Ясно? Не здесь.
Он продолжает раскачиваться, но в то же время кивает все еще толпящимся вокруг него людям, похлопывает их по плечам.
– Все в порядке. Это старый друг. Увидимся завтра, хорошо? – Отвечая на каждый обеспокоенный взгляд улыбкой и пожатием руки, Спенсер направляет своих прихожан к дубовым дверям, ведущим в ночь.
Последним выходит тот пастор, который благодаря своему церковному облачению спас бывшую проститутку. Он явно самый старший из своих коллег, ему лет шестьдесят, не меньше, и его отвисшие щеки лежат неровными складками, словно простыни на неубранной постели.
– Вы сюда еще вернетесь? – спрашивает у него Спенсер.
– На всю ночь, брат мой, – отвечает старик. Я все жду, когда он обернется и будет смущать меня взглядом, но он смотрит только на Спенсера. – На всю ночь.
И вот мы со Спенсером вдвоем в огромном зале. Какое-то время мы просто смотрим друг на друга. Он молчит. Я жду, предоставляя ему задавать тон всему, что воспоследует. Как-никак я несколько лет собирался с духом, чтобы принять решение сюда вернуться. Так что он заслуживает хотя бы пары минут на адаптацию.
Наконец он протягивает руку и ощупывает мое помятое, побитое мокрым снегом пальто, пялится на мои джинсы.
– Потерявшийся щенок.
Я улыбаюсь. Теперь можно не сомневаться – это он. Мой Спенсер.
– Как всегда.
– Как всегда, – бурчит Спенсер, но вместо ответа на мою улыбку снова крепко зажмуривает глаза и поеживается. Затем жестом приглашает меня к выходу.
Громыхая длинным золотым ключом, он до отказа задвигает три тугих засова и препровождает меня к ожидающему на парковке «кадиллаку» – одному из этих уродских «севиллей» начала восьмидесятых, с горбатым багажником. Пока я залезаю на пассажирское место, он отводит взгляд и, не проронив ни слова, мышкой юркает на водительское.
Мы продолжаем молчать. Вперив взгляд в ветровое стекло, Спенсер заводит машину и выруливает на уже опустевшую улицу.
– Луна, – говорит он, и я вспоминаю, до чего удивительно было в середине зимы видеть здесь луну. По ночам облака обычно плотно затягивают небо, нависая над городом, как крышка гроба, и снег отражает лишь сумеречное сияние уличных фонарей.
Мы скользим по тихим боковым улочкам, облезлые кусты постепенно срастаются в аккуратно подстриженные живые изгороди, тянущиеся вдоль свежерасчищенных тропинок и подъездных аллей. Серовато-белая, словно памятник луне, светится водонапорная башня зоопарка, и до меня доходит, что мы снова в Ферндейле, недалеко от старого дома Спенсера. Я узнаю надписи «Ломбард» и «Оружие» в витринах магазинов, узнаю дубы и сосны на одном из тех перекрестков, где миссис Франклин назначала нам встречи в ту львиную ночь.
– А-а, дом, – бормочет Спенсер, и мы подруливаем к низкому бетонному зданию на углу жилой улицы, со светящейся рекламой пива «Пабст» в витрине. Над двойной дверью вывеска: «Шпиндель», и тут же, таким же красным неоном, выпяченные губы а-ля «Роллинг Стоунз». На крошечной парковке одиноко скучает безликий «понтиак» конца семидесятых.
Столы и скамейки в помещении привинчены к покрытому красным ковролином полу, как мебель на корабле. Из музыкального автомата в пустой зал льется песня Стиви Уандера. За стойкой появляется бармен, плывя на своих жировых складках, будто лягушка на листе водяной лилии. Он кивает Спенсеру и со словами «Вечер добрый, пастор» наливает ему чистого тоника. Я, в духе Лориной традиции, заказываю «Роллинг-Рок», но, наткнувшись на недоуменный взгляд бармена, прошу любого разливного, какое есть. Он дергает кран, вручает мне кружку, дав отстояться пене, и опять уплывает вдоль стойки.
Все кабинки у стены оснащены трубчатыми карнизами, на которых болтаются занавески из бус. Вместе с напитками бармен подает Спенсеру миску чего-то дымящегося, похожего на угли, но, как выяснилось, это грецкие орехи, ужаренные чуть не до золы. Я плетусь за ним к столику в глубине зала; подождав, когда я усядусь, бармен плотно задергивает шторки.
К своему удивлению я чувствую, что у меня текут слезы. Они не связаны ни с какими конкретными эмоциями – просто текут, и все.
– Не знаю, что со мной, – говорю я.
– Бывает, иногда находит, – отвечает Спенсер, роясь пальцами в миске; наконец извлекает два потемневших орешка – кожура слезает, как змеиная кожа. Только я собираюсь заговорить, как он встает, откидывает занавеску и идет к музыкальному автомату. Бросает несколько монет и, не сверяясь с перечнем песен, нажимает кнопку, а когда возвращается и снова задергивает шторы, раздаются первые аккорды «По ночному городу» группы «Найтспотс». Мне всегда нравился мягкий, уверенно-тягучий «мотаунский»[51] ритм этой песни, и слушать ее сейчас, сидя здесь со Спенсером, казалось и странным, и успокоительным.
Мое лицо медленно расплывается в улыбке, и я начинаю подпевать:
– «Эта плёвая девушка… там, та-там… будет мое-ей».
– Клёвая! – поправляет Спенсер, очищая еще несколько орешков и бросая их то назад в миску, то на стол. – Клёвая девушка. Не плёвая, обормот!
– Только не в нашей семье. Так раньше пел мой брат Брент, вот и мы пристрастились.
– Твой брат Брент, – повторяет Спенсер. Впервые за вечер подняв на меня глаза, он начинает изучать мое взрослое лицо. Даже при этом тусклом свете, без грохота роялей за спиной глаза его сияют, как отшлифованный янтарь. – Чертов выродок! Я всегда знал, что когда-нибудь ты приедешь.
– Мог бы и порадоваться.
– Тогда бы я солгал.
Меня начинает крючить, как будто желудок пытается подыскать в брюшной полости более удобное место. Мне тошно, мне больно, мне грустно, и от этого становится еще паршивее.
– Я думал, это случится раньше. Долгое время всякий раз, открывая почтовый ящик, я надеялся найти там письмо или хотя бы открытку. Я дергался на каждый телефонный звонок – думал, а вдруг это ты. И так продолжалось до самого окончания школы.
– Мог бы и сам позвонить.
– Да уж. – Он опускает голову. – Мы оба много чего могли сделать. Слушай, Мэтти… – Тут он умолкает, крутит головой и впервые за все время улыбается. – Мэтти Родс. Выродок чертов.
– Привет, Спенсер.
Улыбка сходит с его лица.
– Это не из-за тебя, понимаешь? То, что я так себя веду. Я не собираюсь злобствовать. Сколько нам было – лет по одиннадцать? Это не личное.
Я продолжаю молча смотреть на него, пока он пьет свой тоник. У него выступает испарина – очевидно, от усилий, затрачиваемых на сидение со мной в этой кабинке. На глаза у меня снова наворачиваются слезы, но теперь большей частью от фрустрации.
– Спенсер! Как, черт возьми, тут может быть что-то не личное?
– Ты не все знаешь, – говорит он. – Ты вообще ничего не знаешь. Ты просто уехал.