Таинственный сад - Фрэнсис Бёрнетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это было такое красивое, что удовольствие стало вытеснять гнев в ее душе. Она не предполагала, что мистер Крэвен будет помнить ее, и маленькое черствое сердце девочки смягчилось.
— Я пишу лучше, чем печатаю, — сказала она, — и первое, что я напишу этим пером, будет письмо, чтоб сказать ему, что я ему очень благодарна.
Если б она была дружна с Колином, она побежала бы показать ему подарки; они стали бы рассматривать рисунки, стали бы читать книжки, потом играли бы в новые игры, и Колину было бы так весело, что он ни разу не вспомнил бы, что скоро умрет, ни разу не пощупал бы спины, чтобы удостовериться, что у него не растет горб. У него была такая странная манера делать это, что она всегда пугалась, потому что у него самого бывал такой испуганный вид. Он сказал Мери, что, если он когда-нибудь нащупает на спине хоть маленький комок, он будет знать, что его горб начал расти. Нечаянно подслушанные перешептывания миссис Медлок с сиделкой навели его на эту мысль; он столько думал об этом, что она прочно засела в его голове. Он никогда не говорил никому, кроме Мери, что большинство его «припадков» было вызвано только тайным страхом. Мери было очень жаль Колина, когда он сказал ей это.
— Он постоянно начинает думать об этом, когда сердит или утомлен, — сказала она вслух. — А сегодня он очень сердит. Он, пожалуй… думал об этом весь день!
Она стояла неподвижно, глядя на ковер.
— Я сказала ему, что больше никогда не приду, — она видимо колебалась, и брови ее сдвинулись, — но может быть… может быть, я пойду, посмотрю, не нужна ли я ему… завтра утром. Может быть… он опять попробует бросить в меня подушкой… но я думаю… я пойду к нему.
Глава XVII
Так как Мери встала рано и усердно работала в саду, то была очень утомлена, и ей хотелось спать. Как только Марта принесла ей ужин и она поела, она с удовольствием отправилась спать. Положив голову на подушку, она пробормотала:
— Завтра я выйду до завтрака и буду работать с Диконом, а потом… я, пожалуй, пойду к нему.
Была уже полночь, как казалось Мери, когда ее разбудил какой-то странный шум, и она сразу соскочила с кровати. Что это было? В следующий момент она поняла, в чем дело. Где-то открывали и закрывали двери, в коридоре слышались торопливые шаги и кто-то плакал и кричал страшным голосом.
— Это Колин! — сказала она. — У него опять припадок, который сиделка называет истерикой. Какие страшные звуки!
Прислушиваясь к рыданиям и крикам, она уже больше не удивлялась, что люди так пугались их и готовы были уступить Колину во всем, чтобы только не слышать их. Она заткнула уши руками, ей было дурно, и она вся дрожала.
— Я не знаю, что делать, я не знаю, что делать, — повторяла она. — Я не могу этого слышать.
Она вдруг подумала о том, перестанет ли он кричать, если она посмеет войти к нему, или нет. Потом она вспомнила, как он прогнал ее из комнаты, и подумала, что ему, пожалуй, станет хуже, когда он увидит ее. Как крепко она ни зажимала уши руками, она все-таки не могла не слышать этих страшных звуков. Они вызывали в ней такой ужас, который вдруг перешел в гнев, ей вдруг захотелось самой закричать и напугать его так же, как он пугал ее. Она не привыкла ни к чьим вспышкам, кроме своих собственных. Она отняла руки от ушей, вскочила и затопала ногами.
— Пусть он перестанет! Пусть ему кто-нибудь велит перестать! Пусть его побьют! — кричала она.
В это время она услышала чьи-то бегущие по коридору шаги; дверь ее комнаты распахнулась, и вошла сиделка. Она уже не смеялась и была очень бледна.
— Он докричался до истерики, — поспешно сказала она. — Он наделает себе вреда, но никто с ним не может ничего сделать. Поди ты и попробуй, будь доброй девочкой! Он ведь любит тебя!
— Он сегодня вечером прогнал меня! — сказала Мери, возбужденно топая ногой.
Эта выходка Мери очень понравилась сиделке. Она боялась, что застанет Мери плачущей, со спрятанной под подушку головой.
— Отлично! — сказала она. — Ты как раз в подходящем настроении духа. Поди, побрани его. Это для него будет ново! Иди же, дитя, да поскорее.
Мери только через некоторое время поняла, что все это было не только страшно, но и смешно; смешно было то, что все взрослые люди так испугались и пришли за помощью к маленькой девочке, потому что считали ее такой же избалованной, как Колин.
Она понеслась по коридору, и чем ближе слышались крики, тем сильнее разгорался в ней гнев, и когда она добежала до двери, она была страшно зла. Одним ударом руки она распахнула дверь и подбежала прямо к кровати.
— Перестань! — крикнула она. — Перестань! Я ненавижу тебя! Все ненавидят тебя! Мне хотелось бы, чтоб все ушли из дому и оставили тебя; кричи хоть до смерти! Ты скоро докричишься до смерти! И пусть!
Очень добрый ребенок, конечно, не сказал бы и не подумал бы ничего подобного; и изумление Колина, когда он все это услышал, было самое лучшее для истеричного мальчика, которому никто не смел противоречить и которого никто не смел обуздать.
Он лежал лицом вниз, колотя руками по подушке, и чуть не выскочил из кровати — так быстро он обернулся при звуках гневного детского голоса. Лицо у него было страшное, бледное, с красными пятнами, все распухшее; он давился и задыхался; но Мери не обращала на это ни малейшего внимания.
— Если ты еще раз крикнешь, — сказала она, — я тоже закричу. А я умею кричать громче, чем ты, и я тебя испугаю, испугаю!
Он действительно перестал кричать от изумления. Крик замер у него в горле. По лицу его катились слезы, и он весь дрожал.
— Я не… могу… перестать! — всхлипнул он. — Не могу!
— Можешь! — крикнула Мери. — У тебя истерика… истерика… истерика… — И она топала ногой при каждом слове.
— Я уже нащупал ком… — прохрипел Колин. — Я это знал. У меня вырастет горб, и потом я умру!
— Ничего ты не нащупал! — гневно сказала Мери. — И твоя гадкая спина вовсе не болит! У тебя только истерика! Перевернись, дай мне посмотреть!
Ей нравилось слово «истерика», и она сознавала, что оно действует на него. Он, вероятно, никогда не слыхивал такого слова, так же, как и Мери.
— Няня! — крикнула она. — Подите сюда и покажите мне его спину, сию минуту!
Сиделка, миссис Медлок и Марта столпились у двери, глядя на нее с полуоткрытыми ртами. У всех трех не раз вырывался вздох испуга. Сиделка сделала шаг вперед, как будто боялась чего-то. Колин весь дрожал и задыхался от рыданий.
— Он… пожалуй… не позволит мне, — сказала она тихо и нерешительно.
Колин услышал это и прошептал, захлебываясь от рыданий:
— Покажите… ей! Пусть… увидит.
Спина у него была такая худая, что можно было пересчитать все ребра и позвонки. Мери наклонилась и стала осматривать ее с серьезным озлобленным видом. С минуту в комнате царило молчание; даже Колин затаил дыхание, в то время как Мери смотрела на его спину с таким вниманием, как будто бы она была важным доктором из Лондона.
— Ни одного комка нет! — сказала она, наконец. — Ни даже с булавочную головку! Это только кости у тебя торчат, потому что ты такой худой. Ни одного комка нет, даже с булавочную головку! А если ты опять скажешь, что есть, я буду смеяться!
Никто, кроме Колина, не знал, какое действие произвела на него эта гневная детская речь. Если бы он когда-нибудь мог кому-нибудь рассказать про свои тайные опасения, если бы он когда-нибудь осмелился задать вопрос, если бы у него были друзья-ровесники и если бы он не лежал на спине в огромном пустынном доме, живя в атмосфере, полной страха, среди невежественных, тяготившихся им людей, он понял бы, что его страх и его болезнь были плодом его воображения. Но он лежал — часы, дни, месяцы, годы, — лежал и думал о себе, о своих болях, усталости. И теперь, когда рассерженная черствая девочка упрямо настаивала на том, что он вовсе не так болен, как ему кажется, ему действительно показалось, что она говорит правду.
— Я вовсе не знала, — вставила сиделка, — что ему казалось, будто у него на спине шишка. У него спина слабая, потому что он не хочет попробовать сесть. Я тоже могла бы сказать ему, что у него на спине нет никакой шишки.
Колин всхлипнул и слегка повернул голову, чтобы посмотреть на нее.
— Правда? Могла бы? — спросил он жалобно.
— Да, сэр.
— Вот тебе! — сказала Мери и тоже всхлипнула.
Колин снова спрятал лицо и с минуту лежал неподвижно, глубоко и нервно дыша; по лицу его струились крупные слезы и смачивали подушку. Эти слезы значили, что он испытывал странное, великое облегчение. Через некоторое время он снова обернулся, взглянул на сиделку и — странное дело! — заговорил с нею вовсе не как раджа.
— Как вы думаете… я буду жить… и вырасту большой?
Сиделка не отличалась ни умом, ни добротой, но сумела повторить слова лондонского доктора:
— Вероятно, если будете делать, что вам прикажут, не будете давать себе воли и будете подолгу на свежем воздухе.