Сумасшедший корабль - Ольга Форш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К чему ты такую одиссею развел? Подытоживай!
— Одиссея для того, чтобы убедительней вышла мораль. Оглянись кругом на людей. Все, кому в прошедшие годы пришлось густо хватить революции, — либо пан, либо пропал. А вынести и даже умножить творческие силы удалось только тем, кто вовремя хватился обзавестись здоровой волевой культурой. Главней же всего в этом деле дисциплина воображения, произвольная экстериоризация сознания, о которой твержу я тебе давно. Уменье по своей воле опускать завесу на чувства и впечатления — ведь это как в сказках: прикованный цепью колдун летает соколом в облаках. Половина бед человека и его непродуктивности оттого, что он слишком часто не умеет переключаться вне себя. Пристукнет иная минута, нервы не выдержат, и творческие силы распадутся.
— Пересмотрим в воображении быт хоть одного дня тех густых лет, когда на фронте, по мнению многих, было легче, чем в тылу. Я жил на юге. Ну так вот, не угодно ли — с четырех утра за пять верст на поденщину; после рабочего дня, ввечеру, вместо отдыха бежишь на базар выменять барахлишко на молоко — и в барак к сыпнотифозным. Кто-нибудь из знакомых непременно лежит. И, если не помер, голодает похуже нас, ходивших к дядькам на работу. А ночи без сна. То бандиты ввалятся, то смена правительства. Один раз вышло так — бежать уже поздно, рядом с домом ложатся снаряды. Я в школе задержался, рабочие привели мне ребят и кинулись на соседний завод, а нас укрыли в какую-то вроде цистерну для вулканизации кабеля. Крышку задвинули и смылись кто куда. Входили в город поляки…
Вот, брат, тут эта самая дисциплина и спасла. Как пошел я ребятам про лису, про кота в сапогах, они и страха набраться не поспели. Между тем опасность задохнуться была велика. Ребята в увлечении не заметили, как один за другим обомлели, а я уж за всеми. Однако нас вовремя откупорили, мы на воздухе отошли. Но тех, предпоследних, дьявольских вещей, какие, по положению, нам бы испытать полагалось, ни ребята в своем увлечении, ни я не испытали вовсе.
— В огороде бузына, у Кыеви дядько, — сказал Жуканец. — К чему, спрашивается, нагородил?
— А к тому, что надо спохватиться немедленно, чтобы копить побеждающие действительность силы ради нее же самой. Надо именно сию минуту вводить в фундамент строящегося нового человека особые волевые дисциплины. Это, брат, не журавль в небе, а как раз синица сегодняшнего дня.
— Черт возьми, уж не меняемся ли мы ролями? Распропагандировал я тебя на свою голову, — засмеялся Жуканец. — Ну, валяй, что у тебя про сегодня?
— Да хоть бы то, что мы не умеем формулировать. Просиживаем зря бесконечное количество драгоценного времени от распущенности воли, от выхолощенности мышления. А взять наши эмоции — сплошная стихия… Мы не свободны от самих себя, не созданы внутренне. Не только не состоим, по выражению Спинозы, из одной необходимости собственной творческой природы, а просто нас по-настоящему еще нету вовсе… Между тем отсрочки уже нет. Надо строить новую жизнь, надо стать человеку художником.
— Подходящий титул для сегодняшнего дня! Ну, чудак. А я было поверил, что скажешь дельно. Ты мне на сегодня зубы давай поострее да кулаки покрепче. Сегодня и в трамвай не попасть, не лягнувшись.
— Заткнись на минуту. Как раз к твоему случаю самый последний пример.
Вчера стояли в хвосте час, стояли два, ну и ругались… Уйти невозможно — стоят в порядке живой очереди. Это, конечно, не слишком приятное бытовое явление, но даже оно при мудром использовании может оказаться воспитательным средством для вышеупомянутой экстериоризации. Я, например, под ругань соседей вообразил себе мой любимый Париж. На пароходишко сел и поехал в Севр. И вот уж не слышу ругани. Предо мной одни чудесные, уходящие вдаль берега, матовые дали. И такая легкость воздуха, что хитрое кружево башни Эйфеля мне показалось не железным, а плетеньем из волос, как хитрые прабабкины сувениры. Белизна песка, зелень реки, каштаны в цвету, как в бело-розовых свечках. А мосты… если б ты знал, до чего волнуют эти парижские мосты.
Оттого ли, что статуи сидят ниже, чем нашему глазу привычно, — весной солдата с ружьем на мосту Сольферино заливает вода… А окна парижских домов при закате? Оранжевые жалузи горят, как куски солнца, развешенные для просушки. Пон Мирабо с аркадами, с вензелем Французской республики…
Я в Севре сошел, сел в бистро у самого берега, против холмистого парка. Старый знакомый хозяин дал мне кусок деревенского копченого сала и домашнего легкого пива…
— Допустим, что ты действительно себе сумеешь наврать, настоявшись в хвосте, — оборвал Жуканец. — И то, прибавь, если не моросит сверху дождь и ты при калошах. Ну, а мне от твоего Севра какая корысть? Нет, браток, если научился выбрыкивать из самого себя, так валяй из хвоста не в Севр, а в кооперативное товарищество. Да раскинь там мозгами, как бы поскорее хвосты вовсе изжить! А в Севр я предпочитаю, товарищ, съездить взаправду по билету Дерутры.
Волна восьмая
В отличном здании у Исаакия собирались в час вечерний литераторы и критики со всего города — и сколь ни поминали Европу, собирались с опозданием. Продвигались в темноте по ходам-переходам; добравшись до комнаты в мягких диванах, уплотнялись до предела. Угревшись под чтение то ли стихов, то ли прозы, поочередно поругивали авторов: начинали доценты и юные профы, подхватывал метод формальный, угробливал окончательно кто-нибудь из ближайших друзей, заступаясь за автора или поясняя его.
Автор же хорохорился и глотал жидкий чай. Критики, разрядив свой беспламенный жар, как давно застреноженные, легко утомимые кони, с видимой радостью переходили в любимое стойло — отдел второй вечера: определение форм русской прозы на завтрашний день — быть ли русской прозе романом, быть ли ей новеллой.
Но как в бешеной скачке не замечаем мы своих спутников, так в фантастической той современности не замечали ни наши критики, ни мы сами, что все люди подряд стали авторы, что временно самой жизнью из рук профессионала писателя вырвано преимущество печатного слова — подведение итогов.
Да и что подводить можно было в той суматохе? Какую выдумать фабулу, роман и новеллу, когда в Вельском уезде заурядные леноватые мужики подвизались в лесах, как Дубровский у Пушкина: они, поймав своего бывшего барина, проезжавшего через лес, одарили дарами (в свое время им были довольны) и наставили:
— А сейчас катись от нас легче пуха, потому как бывшего помещика нам тебя, Иван Семенович, требуется вздернуть.
Или в Киевской губернии бывшая институтка, став атаманшей из офицерши, водила полки. Учителя гимназии работали на поденщине у хуторян и, хлебая в час отдыха пшенку из общего котла, слушали лекцию по астрономии у профессора с именем, промышлявшего тем, что он на кладбище по утрам зарывал сыпняков. И — не угодно ли? — вчерашняя крымская гроза — генерал Слащев вдруг печатал сегодня в советской газете свое обращение к остаткам белых армий, удерживая в своей речи весь стиль прежнего вкуса к былой государственной риторике:
Я, Слащев Крымский, зову вас, офицеры и солдаты, подчиниться советской власти и вернуться на родину. В противном случае вы являетесь наемниками иностранного капитала и, что еще хуже, изменниками против своей родины и против родного народа.
И подписались единомышленники офицеры, воспитанные на славянизмах манифестов:
Мысля едино со Слащевым…
Сохатый опять не мог работать на свою спокойную тему — закрепление быта и сказа, — он досматривал гибель русского интеллигента. Сохатый новый быт принял без саботажа, дружа с Жуканцем, на нем учился, как доступней передать новой жизни свою культуру, но вместе с тем оттого, что знал: Гаэтан, Еруслан, Микула, Инопланетный Гастролер — собирательные исторические фигуры — опустили в землю старую мать Русь мужицкую, Русь интеллигентски-рабочую, — было пусто, как сироте.
Гибель интеллигента для наглядности строилась Сохатым на материале литературном, главным образом на особом мастерстве Инопланетного Гастролера. «Роман итогов» — так для себя окрестил Сохатый его замечательный, совсем иначе озаглавленный роман, который дозволял досмотреть и проанализировать перед сдачей в архив истории то, что зовется русский интеллигент, и понять, может ли он еще возродиться в прежнем виде, или ему, как Перу Гюнту, надлежит целиком пойти в переплав.
Гибель интеллигента началась вследствие его вырождения и окончилась в наши дни, когда свершен был самой историей перенос силы и воли Петровой с личности на коллектив.
Так читал вслух Жуканец из записной книжки Сохатого, сидя у него на окне.