Ремесло сатаны - Николай Брешко-Брешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это лишь миг. Дрогнуло и погасло. И опять спокойная, холодная маска. И уже по-другому звучал грассирующий голос. Как всегда, определенно и твердо, с уверенностью избалованного человека, знающего, что его слушают, что он умеет заставить себя слушать…
Дмитрий Владимирович продолжал:
– Должен, однако, отметить, во всей этой церемонии был момент прямо величественный. Это когда он встал и обнял меня. Я в это время подпал какому-то гипнозу. В горле почувствовал какую-то неловкость, защекотало веки, и лишь усилием воли я удержал слезы. Раздвинулись тесно подступившие стены жалкой меблированной комнаты. Я увидел какие-то дворцовые анфилады и вспомнил себя камер-пажом на дежурстве в Зимнем дворце. А передо мной стоял помолодевший король во французском генеральском мундире. Словом, это был мираж. И сгинуло все, как мираж. И чтобы окончательно и подло разбить поманившую иллюзию, стукнул в дверь, и появился Семен Григорьевич. Кашлянул, приосанился, шаркнул ножкой… и совсем в духе балаганов Марсова поля:
– Ваше величество, господин король, разрешите получить?
Лузиньян, сам себя минуту назад тешивший миражем королевского величия, насупился, погас, опустил на грудь седую бороду.
– О, какой ви несносни, нельзя так приставаль! Я же вам говорил, вы полючите квартирни плата, полючите! Я сейчас не имею свободни деньги…
– А все-таки разрешите получить, – тупо, с каким-то идиотским равнодушным упрямством, не поддающимся никакой логике, твердил Семен Григорьевич.
И я видел, что эта канцелярская крыса наглеет. Проходимец Дегеррарди кулаками своими внушал ему куда больше страха и трепета, нежели этот древний старец, прописанный в домовой книге королем Иерусалима и Кипра, которого Семен Григорьевич с развязностью блаженной памяти малафеевских балаганщиков величал «господином королем».
Я пожалел острой мучительной жалостью бедного короля, дружившего с герцогом Омальским и которому красавица испанка Монтихо, впоследствии императрица французов Евгения, строила глазки… по меньшей мере, глазки… Я вспомнил то время, когда носил мундир, волоча за собой саблю, и командовал эскадроном. Я крикнул Семену Григорьевичу:
– Пшелл вон!
И это удалось, удалось, потому что плюгавая чернильная крыса мгновенно выставилась за дверь!
Через пять минут заглянул к нему в контору.
– Послушайте, любезнейший, нельзя же быть таким приставалой!
Оторвавшись от каких-то записей, он испуганно посмотрел на меня выцветшими глазами.
– Я что? Мое дело сторона! Я человек маленький. С меня же спрашивают, почему не все в аккурате? Почему не платят жильцы вовремя? Мне что? Господин король моего хлеба не заедает, – живи себе дарма хоть целый век! А только надо мной хозяева, с меня спрашивают.
Я сунул этому Семену Григорьевичу пятьдесят рублей, вот, мол, авансом, только не лезьте к старику.
– Ну, а дальше как? – буравит меня своими рыбьими глазами.
– Дальше – видно будет.
Успокоился.
Но не успокоился Лузиньян, король Кипрский. Оставшись один, король долго-долго копался в ящике письменного стола. Тихо, как шепот давних воспоминаний, шелестела смятая папиросная бумага. Король вынимал из нее одну за другой овальные миниатюры на слоновой кости. Он берег их, берег до последней минуты. Но теперь, теперь пришел час хоть с одной из них расстаться. С которой? Обе ему дороги бесконечно. Обе… Портреты отца и матери в ранней молодости, написанные Изабе, этим величайшим миниатюристом.
Мать, юная королева Гизелла, с покатыми обнаженными плечами, красивая особенной фарфоровой красотой светских дам начала восемнадцатого века. Правильные черты, нежный овал, густые волосы двумя темными плотными крыльями падают на уши, закрывают их. Отец – молодой офицер в красивом кавалерийском мундире. Падают над высоким лбом упругими завитками, пенятся курчавые волосы. Что-то смелое, уверенно-вызывающее в романтическом повороте головы…
Живопись миниатюр – тончайшая. Горит золотое шитье на мундире короля, и можно проследить хаотический узор алансонеких кружев, которыми отделано светлое платье королевы, такой юной, далекой от мысли, что через двенадцать лет у нее будет сын, последний в роде Лузиньянов.
Эти побледневшие сквозь дымку столетия призраки смотрели на старика с кротким немым укором… Тень грусти затуманила лицо его, и выступили на длинных седых ресницах слезы.
Через несколько минут он вышел из подъезда, опираясь на трость и с усилием передвигая подагрические ноги. Путь был близкий, через два-три дома против Александровского рынка находилась антикварная лавка братьев Егорновых.
Из окон смотрели на улицу заржавленные пистолеты, серые от пыли мраморные бюсты. Вечернее солнце зажигало розоватые блики на рамах картин. С трудом поднялся король по железным ступеням. Сипло откашлялся в дверях висевший на металлической дуге колокольчик. Сумрачно и тесно в лавке, заставленной частью разным хламом, частью подлинными произведениями искусства. Из рам глядели на вошедшего с недоумением портреты прежних, давно угасших людей.
Откуда-то из глубины появился длинный худощавый молодой человек с бегающими глазами и рыжей бороденкой. Фигура старика была знакома ему, такого, раз увидев, никогда не забудешь. Егорнов, мечущийся каждый день и пешком и на извозчиках, – такое дело его хлопотливое, – встречал на Вознесенском этого внушительного старика, этого одряхлевшего льва с седой гривой и такой же седой бородой. И вот он к нему сам заявился. Казалось, в лавке стало еще теснее, такой он величавый и строгий. Несмотря на черный поношенный костюм, в манерах и осанке барин за версту чувствуется.
Егорнов приподнял плюшевую, кое-где «полысевшую» мягкую шляпу. Обнажились в улыбке испорченные зубы.
– Присмотреть что-нибудь изволили? Боровиковского не угодно ли? Первый сорт! Князя Куракина портрет. Камзол-то; камзол до чего написан! Опять Сверчковым похвастать могу. Такого поищете в музеях… Табун лошадей… Пожар в степи… Лошади бегут… Движение какое! Не угодно ли? Мейсонье в самый раз так лошадей написать.
– Я ничего не купиль, я хотель продавать.
– Это значит со своим собственным товарцем пожаловали? – сразу переменил тон Егорнов. – Что ж, дело хорошее. Пригодится – купим, только теперь по-летнему времени дела тише. Опять же и война может случиться, шибко уж этот самый конфликт между Австрией и Сербией разгорается… А вы что же, господин, из иностранцев будете? На русском диалекте, кажись, не так, изъясняться не совсем хорошо изволите?
– Ви покупает миниатюр? – поспешил пресечь Лу-зиньян развязную словоохотливость антиквара.
– Миниатюры? Отчего же-с! Товар как товар, не хуже, не лучше другого, и на него есть любители… А вы покажьте-ка, вернее будет.
Старик вынул из кармана пальто завернутые в папиросную бумагу миниатюры.
Егорнов схватил цепкими пальцами овальные тоненькие пластинки слоновой кости. Глаза хищно забегали. Вещицы понравились ему, большое мастерство сразу почувствовал, решил не выпускать миниатюр.
Спокойным, равнодушным голосом, с безразличным лицом спросил:
– Изабей?
– Да, это Изабе, ви видит подпис?
– Что подпись? Подделать всякую подпись легко! А только видно, что и впрямь вещи грамотные. А кто изображен-то, портреты чьи?
– Король Кипрский Гвидо Лузиньян и его супруга королева Гизелла.
– Постойте, господин, записать надо для верности. Покупатель всегда свой интерес имеет, кто да что?..
И по желтой оберточной бумаге, лежавшей на прилавке, Егорнов забегал огрызком карандаша.
– Есть! А насчет цены? Во что цените, господин?
– Я хотел продавать один миниатюр.
– Чего-с? Одну? Это не подойдет! Парочку – имеет смысл. Парочку, так и быть, куплю! Мужа с законной супружницей незачем делить. А вы что же, господин, сродственником будете их? – полушутливо, полуиронически хихикнул Егорнов.
Старик молчал, насупившись. Потом спросил:
– Сколько ви предлягает за два?
– Да что ж, по тихим делам две четвертные бумажки, так и быть, выкину! Пускай лежит, места не просят…
– Я… я не согляшаюсь на этот цена…
– А не хотите, господин, вам виднее. Получите обратно. Я ведь не эксплуататор какой-нибудь, полюбовное дело. Ну, вот, где моя не пропадала, набавлю еще четвертной билет, и шабаш! Семьдесят пять целковых, хотите – хорошо, деньги на бочку, не хотите – тоже хорошо. Как вам будет угодно…
Старик потупился, опустил глаза, словно не желая видеть свое унижение, и после некоторой паузы, не поднимая глаз, тихо, чуть слышно, с тяжким усилием вымолвил:
– Я соглясен…
19. Высокопревосходительный сводник
Шацкий уехал с вытянутым лицом.
– Не повезло! Хотя мудрено требовать, чтобы с первых же шагов все шло как по маслу.
Евгений Эрастович бранил Корещенку. Не за свою неудачу бранил, не за то, что Корещенко оказался менее простоватым, чем думал вначале Шацкий, a за то, что, имея большие миллионы, дающие возможность, пальцем о палец не ударяя, широко наслаждаться жизнью, он целые дни проводит на этой своей кузнице, грязный, лохматый, перепачканный весь. Кочегар!