Кровь диверсантов - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Гюнтер! Ты ли это? На тебя ж похоронка была!
Гюнтер Бюргам уставился на вошедшего, и что-то знакомое почудилось ему в этом голосе, хотя весельчака он, кажется, видит впервые.
Вошедший многозначительно поцыкал, глядя на недоумевающего Гюнтера Бюргама.
– Что – никак не вспомнишь? Освежу память. Ну-ка, ну-ка, напряги мозги. Сентябрь сорок второго, госпиталь в Ростове, ты в пятой палате, я – в седьмой, ты еще фланговую атаку затеял на старшую медсестру… как ее… ага, Эрна. Ну?
Бюргам рассмеялся, встал, протянул руку. Теперь он вспомнил. Из седьмой палаты даже по ночам слышался смех, так веселил всех обожженный танкист. Физиономия покрыта марлевыми нашлепками и пластырями, но глотка у танкиста, которого звали Вернером, не пострадала, и не только седьмая палата наслаждалась представлениями, на концерты бывшего циркача и эстрадного певца сбегался весь госпиталь, и попытки Эрны образумить раненых наталкивались на благодушие врачей, считавших, что смех – лучшее лекарство. Они и сами вклинивались в толпу зрителей и слушателей, запоминая анекдоты, которым нет цены.
И на этот раз он со смаком рассказал уморительную байку, насладился смехом, и как-то так получилось, что сам Бюргам подтолкнул его к серии анекдотов о санитаре Нойманне.
В армии издавна осмеивались и поносились санитары, повара и почтальоны. В известной на всех фронтах песенке о санитаре Нойманне пятьдесят куплетов, их поют искусно, на разные голоса, как на певческом празднике. Санитар – он и мародер, он и шкурник, он и бабник, этот ефрейтор Нойманн, выдававший себя за гинеколога, он и пьяница, он и… Повара, конечно, воры и обжоры, рвущие лакомые кусочки из солдатского горла. Ну, а почтальоны… Мало того, что они первыми читают письма из дома, они еще заглядывают и в чужие. А бывает – и вообще не дадут тебе письма, обозлятся на что-нибудь – и летит письмо в нужник.
Для придания убедительности анекдоту о почтальоне бывший циркач и певец осмотрелся в поисках чего-то чрезвычайно нужного ему и – поднял прислоненную к стене ржаво-серую «сталинградскую» сумку, блестящей концовкой завершив сольный номер: почтальон вместо писем тащит в сумке пять бутылок водки, напарывается на генерала, в испуге прячет за спину добытый неизвестно где шнапс, но генерал и сам любитель этого напитка, и хохочущий Бюргам в роли генерала настойчиво пытается узнать, что же такое несет этот полупьяный почтальон… Однорукий ассистент тоже повизгивал в восторге, однако же мысленно отсчитывал время, что не могло не остаться не замеченным Вернером. Прервав себя, озабоченно глянув на часы, он вдруг серьезнейшим тоном сказал Бюргаму, что Эрна – да, та самая – служит в местном госпитале, две подружки у нее найдутся, так что вечерком приглашаю, встретимся у кинотеатра «Юнона».
Глава 24
Петр Иванович Мормосов и Магда поздним вечером 13 сентября на центральной площади города подошли к тумбе, от которой только что отъехал мотоциклист, наклеивший объявление.
Жители города извещаются сим:
1. Компетентной комиссией установлено, что в кварталы пригорода Берестяны злоумышленно занесены возбудители заразных болезней скота, равно опасные и населению.
2. В связи с чем решено: жителей пригорода выселить в места, безопасные в эпидемическом отношении, на время проведения дезинфекционных и дезинсекционных мероприятий.
Комендант города и гарнизона
полковник Ламла.
Старший санитарный врач округа
майор Модель.
Утром этого дня 13 сентября внучка старосты собралась в лес по грибы, и Петр Иванович поручил Магде охранять внучку, нашептав собаке на ухо только ей понятные слова. Не прошло и часа, как Магда, чрезвычайно встревоженная, привела внучку в деревню. Та злилась, потому что собака не позволила ей заходить в чащу, вцепилась в подол и потащила обратно в деревню. Петр Иванович глянул на чуткое небо, потом приложил ухо к земле. Собака легла рядом, уши – торчком. Встала и отряхнулась так, будто только что вылезла из реки. Петр Иванович ни в какие приметы не верил, понедельник 13 сентября был для него обычным днем. Убедили его лошади, рванувшие вон из конюшни и немедленно прибежавшие обратно. Нельзя было медлить, надо было уходить, всем прятаться, но староста отказался наотрез. Что те, что эти – означал его жест. Отдал конверт с документами, сказал, где найти человека, которого Петр Иванович называл Шакалом. Мормосов взял внучку на руки, побежал к реке, поближе к станции, Магда нашла перевернутую лодку, все трое забрались под нее. Потом послышались взрывы, выстрелы, крики, конский топот. Когда же все стихло, Петр Иванович выбрался наружу и увидел черный столб дыма над деревней. Пошел на разведку, потом вернулся к лодке. Все трое с оглядкой приблизились к домам. Где-то на краю голосили бабы. Подорваны столбы с телефонными проводами, лошади угнаны, конюшня горела. Внучку к дому Петр Иванович не подпустил, догадывался, что там произошло. Не стал вытаскивать старосту из петли. Отвел сироту к ее крестной. Все убитые немцы лежали рядком, смерть настигла коменданта у плетня, древко с германским флагом скошено пулями, Петр Иванович бросил в огонь комендантские бумаги, покопался в его барахле, забрал пистолет, побрился и переоделся. Даже не бросив прощального взгляда на деревню, Петр Иванович уходил все дальше и дальше от нее. На подходе к станции увидел крытый грузовик, строй солдат рядом. Протянул их командиру документ. Лейтенант засуетился, прочитав карающую за неповиновение бумагу, и приказал шоферу доставить Мормосова в город. Поинтересовался, как зовут овчарку, и получил ответ: «Государственная тайна». Сказав это, Петр Иванович улыбнулся. Он всегда умел быстро осваиваться в любой обстановке и уже прикидывал, как вести себя в генерал-губернаторстве, куда проникнет через сутки.
Но не ранее того часа, когда будут убиты они оба – Шакал и Приятный, а в том, что они снюхались, Петр Иванович не сомневался, иначе бы Шакал не спрашивал про автоколонну.
Дом, где жил тот, охранялся, но жетон и пропуск напугали солдата. Петр Иванович поднялся на четвертый этаж, дернул за шнурок звонка и удивился Магде. Она понимала все его мысли, подсела для прыжка, чтоб опрокинуть Шакала, вцепиться в него, она заглаживала вину свою, ревность к внучке: там, под опрокинутой лодкой, когда, успокаивая девчонку, Петр Иванович гладил худенькую спинку, Магда несильно сомкнула челюсти на его руке.
Шакала в квартире не было. И «Хорьха» его во дворе – тоже. Солдат что-то трещал о штабе гарнизона, однако Петр Иванович больше доверял чутью своему и, прочитав на двух языках приказ коменданта, глянув на зарево за рекой, понял: там они оба, в огне. Их надо найти, потому что, пока они живы, жизни у Петра Ивановича не будет.
Он смотрел на горящие Берестяны и постепенно приходил к еще одному решению: и барышню тоже не мешает уничтожить.
На мосту жандармы с большим почтением смотрели на нумерованный ошейник Магды, чем на документы Петра Ивановича, давно понявшего дурости железного немецкого порядка. Было светло даже в одиннадцать вечера, но жандармы направляли луч фонаря на каждого, кто пытался перейти на ту сторону реки. Петр Иванович зашел в уже покинутый людьми дом и стал размышлять.
Берестяны пылали, Магда поскуливала, торопя Петра Ивановича, подталкивая его к Варшаве и Берлину.
Глава 25
Роты вступали на мост, сбивали шаг и растекались по Берестянам. Роты, еще ни разу не стрелявшие по русским, только что прибывшие из резервной армии, шли в пригород за боевым крещением. Хотя солдат никогда не учили выселять людей из домов и отбирать у них имущество, они все делали грамотно, как будто всю войну занимались этим, и приобретенный опыт помог им еще более грамотно действовать через девять дней в Минске, где 22 сентября будет убит партизанами гауляйтер Белорутении Вильгельм Кубе.
Жильцов строили, составляли списки, дом обходили солдаты, и пустые комнаты опрашивались: «Иван!.. Марья!» Приказа убивать людей не было, но по другому приказу никого нельзя было оставлять в домах, поэтому немощных стариков застреливали. Лишь затем людей вели к вокзалу. А специальная команда осматривала квартиры, и все, представлявшее ценность для Германии, отвозилось на склады. Потом на стене дома чертился знак – никого и ничего нет.
Не было приказа и поджигать. И тем не менее Берестяны горели, потому что в каждом жилище – свидетельством жизни и наличия пищи – уберегался от задувающего ветра язычок пламени. Стихия огня никогда не подчинялась человеку, который заточал огонь в горшочки, в печные углубления, – так здоровые люди упрятывают помешанных в больницы.
Деревянные дома горели улицами, кварталами. Мгновенно вспыхивало самое легкое и горючее, светлый дымок выпархивал из окон; потом начинал валить густой, коричневый, плотный. Озлобленный огонь хватался за все – за металл и кирпич, вгрызался, рвал, разламывал и разбрасывал. Трески сливались в гул и вой, а в небо выстреливался столб пламени, подсекаемый ветром и клонящийся к земле, к другим домам. Ярко светящее внутри дома пламя распирало потолки и стены, начинавшие лопаться с веселым треском. Огонь метался, стенал, стонал, вскрикивал, гудел ровно.