Николка Персик. Аня в Стране чудес - Льюис Кэрролл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, досыта оглазел, спереди, сзади? Чего еще не видал? А ведь пора тебе знать меня!
Я же, хитро подмигнув, говорил:
– «Непрозрачна дыня, непрозрачна и женщина».
И хотелось же мне ломоть себе отрезать!.. Быть может, и плод из иного сада пришелся бы мне по вкусу. Я был молод, резвилась кровь, влекли сердце мое все красавицы подлунные; ее ли я любил? Бывают в жизни дни, когда, кажись, волочился бы за козой в кружевной наколке. Нет, нет, ты кощунствуешь, Николка, ты не веришь сам тому, что говоришь. Первая полюбившаяся – вот истинная, вот единственная, нам предназначенная: звезды ее создали ради нашей услады. Но я не испил из чаши ее, и вот поэтому, верно, меня жажда мучит, жажда вечная, неутолимая.
Как мы понимали друг друга! Только и делали мы, что друг друга раздразнивали. У обоих остер был язык. Она поносила меня, я же за каждую осьмушку высыпал четверик. На, выкуси!
Часто смеялись мы до упаду, и она, злую шутку смакуя, наземь бухалась, над грядкою скрючивалась, точно желая согреть свои репы и луковицы.
Вечерком она приходила поболтать у стены моей. Вижу я вновь, как она, и смеясь и болтая, дерзкими ищет глазами в глазах моих недуг мой страстный, пытаясь заставить его простонать; вижу, как, руки подняв, к себе тянет она ветвь вишенины, всю в красных подвесках; вокруг ее рыжих волос они образуют венец прихотливый, и, вытянув шею, лицо приподняв, она, не срывая плодов, их клюет, оставляя висячие косточки. Образ мгновенья, совершенный и вечный, юность, жадная юность, губами дразнящая сосцы неба! С тех пор сколько раз вырезывал я на дереве, в виде узора гроздистого, изгиб этих рук прекрасных, шеи, груди, ненасытного рта, головы запрокинутой!.. А тогда, перегнувшись через стену мою, вытянув руку, схватил я порывисто, оторвал эту ветку, прильнул к ней губами, стал жадно обсасывать влажные косточки.
* * *
Мы встречались тоже по воскресеньям на гулянках, в Веселом Погребке. Мы плясали: я проворен был, как чурбан; но любовь даровала мне крылья: любовь учит, говорят, и ослов плясать. При этом мы с ней, как помнится, ни на миг не переставали браниться… Как меня вередила она, как щедро отпускала ядовитые шутки насчет носа моего кривого, зияющей ртины, в которой, говорила она, можно было бы испечь пирог, и всего облика моего, сотворенного, как уверяет поп, по образу Бога. (Если это так, – ну и посмеюсь же, когда увижу Его.) Ни на минуту не отставала она. Но и я не был ни заикой, ни калекой.
Игра длилась, и мы начинали, чорт возьми, горячиться… Ты помнишь, Никола, осенние сборы на винограднике Ландехи? И Ласка там работала. Мы стояли рядом, склоняясь средь лоз. Головы наши почти прикасались, и порою рука моя, срывая ягоды, случайно дотрагивалась до бедра ее. Тогда она поднимала лицо свое зардевшееся; словно молодая кобыла, меня лягала она, а то нос мне подкрашивала виноградным соком; и я, не отставая, черную тяжелую гроздь норовил расквасить на шее ее золотистой, опаляемой солнцем… Она защищалась яростно. Тщетно упорствовал я, ни разу мне не удалось совладать с нею. Мы следили друг за другом. Она раздувала огонь и, усмехаясь, глядела, как я пламенел.
– Ты меня не поймаешь, Николка…
А я, с видом невинным, притаясь на стене, будто раздувшийся кот, что дремлет притворно, сквозь узкие щелки полураскрывшихся век наблюдая за пляшущей мышкой, – я заране облизывался:
– Ничего, я еще посмеюсь.
Помнится, как-то в полдень, на исходе мая (было тогда гораздо жарче, чем теперь в том же месяце), стоял нестерпимый зной. Небо, подернутое белизной, обдавало дыханьем горячим, словно открытая хлебная печь; в этом гнезде прикурнув, уж больше недели гроза, тужась, наседала, но все понапрасну. Таяло все от жары; рубанок мой плавился, к ладони мой коловорот прилипал. Не слыша голоса Ласки, которая только что пела, глазами искал я ее. В саду – никого…
Вдруг примечаю ее – вон там, на ступени, под тенью лачужки. Дремала она, рот открыв, голову свесив назад. Одна рука праздно висела вдоль лейки. Так ее сон опрокинул с налету. Беззащитная, полунагая, лежала она, как Даная, распростертая сонно-блаженно под пламенным небом. Я себя Юпитером вообразил. Перелез я через стену, раздавил мимоходом листы капусты и латука, в охапку схватил ее, жадно стал целовать; она была теплая, голая, влажная; она отдавалась мне, дремотная, сладостно-томная. Глаза ее были закрыты, губы искали моих губ и возвращали мне поцелуи. Что произошло во мне? Какое странное уклонение! Неистовое желание так и переливалось по жилам моим; я был опьянен, я сжимал это сладострастное тело; желанная добыча, жареный жаворонок – прямо в рот мне попал. И вот (о глупец!) я уже не смел взять ее. Не знаю, что за глупое сомненье нашло на меня. Я слишком любил ее. Мне больно было думать, что я держал тело, связанное сном, а не душу ее, и что торжествую исподтишка над моей гордой садовницей. Я оторвался от счастья, разъединил губы и руки наши, расторгнул узы, сковавшие нас. Нелегко это было: мужчина – пламя, женщина – пакля; мы оба горели, я дрожал и отдувался, как и тот дурень, который победил Антиопу. Наконец я восторжествовал, т. е. – удрал. Прошло с тех пор тридцать лет, а все же, вспомнив, краснею. Эх, сумасбродная юность!.. Как приятно передумывать прежние промахи, и как дорого это сердцу стоит! С этого дня она стала по отношению ко мне прямой ведьмой. Чудачлива, как три стада беснующихся коз, переменчива, как облака, она то уязвляла меня оскорбительным презрением, то обстреливала томными взглядами, улыбками заманчивыми; спрятавшись за дерево, она метила комом земли, который невзначай расплющивался у меня на затылке, или же – бац по щипцу! – попадала в меня сливяной косточкой, когда я воздух обнюхивал. И притом она на гулянках кудахтала, кукарекала, калякала с кем попало. А худшее было то, что она, пытаясь вконец мне досадить, надумала на крючок посадить молодца моего же пошиба, лучшего моего товарища, по прозванию Пинок. Он и я, мы были словно два пальца одной руки – Орест и Пилад. Не было такой драки или попойки, где б одного без другого видели, действующего либо челюстями, либо кулаком. Он был жилист, как дуб, коренаст, твердоплечий и твердоголовый, прямой на словах и на деле. Он убил бы всякого, кто вздумал бы на меня напасть. Его-то она и выбрала, чтоб повредить мне. Это ей было нетрудно. Достаточно четырех вкрадчивых взглядов да полдюжины ужимок обычных. Напускать на себя вид невинности, томности,