Наши зимы и лета, вёсны и осени - Мария Романушко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тебе было плохо, трудно, – а я покинула тебя, и ты остался один-одинешенек в целом мире. И хотя я была рядом, за стеной – но для тебя словно на другой планете…
…Потом я вошла к тебе. Ты уже не плакал, только судорожно вздыхал. Опухшее от слез лицо… мокрая от слез и соплей рубашка. Несчастный, измученный взгляд. Стыд и раскаянье терзали меня.
– Одеваться? – спросил ты и судорожно вздохнул.
– Поздно уже… пора спать укладываться.
– А чай пить?… – губы твои опять задрожали.
– Но ты же не хочешь, наверное?
– Почему? – удивился ты. – Хочу.
…А вскоре ты уже обнимал меня за шею горячими ласковыми руками и говорил доверительно:
– Я сам не знаю, как у меня это получается. Не хочу ссориться – а получается…
– И ты меня, сынок, прости! Прости, слышишь? Я больше так не буду…
Кольцо горячих рук сжимается вокруг моей шеи ещё крепче…
В руках у тебя игрушка – старик Хоттабыч.
– Зачем ему такая длинная борода? – спрашиваешь ты.
– Это борода волшебная. Выдернет Хоттабыч волосок, скажет желание – и оно тут же исполнится.
– Ну, какое, например? – недоверчиво спрашиваешь ты.
– Ну, например… Например, он скажет: "Пусть мама и
Антон никогда больше не ссорятся!" И мы не будем ссориться.
Ты подумал, подумал и твердо сказал:
– Нет. Хоттабыч не мог так сказать.
– Почему?
– Это мы сами должны решить, что не будем больше ссориться.
И я подивилась и порадовалась твоим словам. Хотя тебе было всего четыре года, но между сказочным фокусом и победой, завоеванной ценой собственных усилий, – ты выбрал последнее.
– Мама, слушай, я тебе песню спою, – говоришь ты вечером, когда я укладываю тебя спать. И заводишь своё бесконечное:
Не ложись в двадцать четыре часа спать,А ложись в двадцать три,А ложись в двадцать два,А ещё лучше – ложись в двадцать один,Вместе со мной будешь спать!…Не ложись в двадцать четыре часа спать,Не ложись в один час,Не ложись в два часа ночиИ утром тоже не ложись,А лучше ложись в двадцать два…
– Антошка, ты мне мешаешь работать.
– Я о тебе забочусь. Это – "Колыбельная для мамы".
И так будешь петь хоть целый час! А мне приходится работать под эту шарманку. Но сегодня не выдержала: уж так ты меня призывал!
– Иди ко мне, погрей меня, а то я замерз, – просишь ты.
Я забираюсь к тебе под одеяло, нащупываю холодные пятки. Ты крепко обхватываешь меня за шею:
– Всё! Никуда не отпущу! Будешь теперь спать!
– Ну, как, согрелся?
– Согрелся… Ты у меня такая тёплая – как май!
Смеемся.
– Мама, а как это всё сделалось: земля, солнце, звёзды?…
– Дело в том, сынок, что всё это сделалось очень-очень давно, миллиарды лет тому назад. Людей тогда ещё не было. Поэтому они не видели и никогда не узнают, как это всё сделалось…
Задумался надолго, я даже подумала, что ты уснул. А потом сказал рассудительно, как старичок:
– И люди думают, что так всегда и было. Сделалось так давно, что как будто никогда и не делалось…
И опять ты задумчивый. Раздражаешься, если я вольно или невольно вывожу тебя из этого состояния. Прямо вскипаешь весь и чуть не плачешь:
– Нет, ничего не говори! Не говори! Ты мне мешаешь думать!
– Теперь ты понимаешь, как мне бывает трудно, когда ты мне мешаешь думать и работать?
– Замолчи, замолчи сейчас же! Ты что, русского языка не понимаешь? На каком тебе говорить?
Мне и обидно и смешно одновременно: это же те самые выражения, которые порой вырываются из меня, когда я сижу за машинкой, а ты не даешь мне сосредоточиться.
Готовлю ужин и тихонько напеваю.
– Не пой! – сердито говоришь ты.
– Почему?
– Ты мне мешаешь думать. Никогда не пой.
– А если я всё-таки буду? Ну, совсем тихонько.
Понимаешь, у меня сегодня такое хорошее настроение, что я не могу не петь.
– Как начишь петь, так я начу мешать!
Но через пару дней ты вышел из своей угрюмой задумчивости и повеселел. Сам теперь понимаешь, что был несправедлив ко мне, и делаешь самокритичное заключение:
– Мама, а ты чувствуешь, что у тебя мальчик третьего сорта?
– Чувствую.
И мы оба с облегчением смеемся.
Вечером, в постели, мурлычешь ласково:
– Знаешь что, мамочка?
– Что?
– Я так думаю: никакая бы любовь не получилась, если бы тебя у меня не было. Никакой бы поцелуй, никакой жевуземчик…
– И у меня без тебя. Тоже ничего не получилось бы…
Я работаю, а ты вытащил из стола ящик с письмами и закидал ими всю комнату.
– Антоша, что ты наделал?
– Это – почтальонство!
Потом взял листок бумаги и что-то быстро-быстро написал. Протягиваешь мне:
– Вот тебе письмо! Можешь больше не бегать к почтовому ящику.
Я развернула бумажку и прочла милые печатные каракули:
"Дарагая мамочка Позровляю тебя с 13 апреля цэлую твой сынок Антон".
– Спасибо, сынок. Больше не буду бегать к почтовому ящику.
Слушаешь "Песню о Лёньке Королёве". Сосредоточенный, неподвижный взгляд, оцепеневшая поза.
Ты любишь Лёньку и всякий раз тяжело переживаешь его гибель. Вслушиваешься в каждое слово песни. Есть там такие строки:
Все ребята уважалиочень Лёньку КоролёваИ присвоили ему званье короля.
– Почему "уважали"? – недоумеваешь ты. – А теперь уже не уважают?
– Но ведь Лёньку убили на войне. Осталась только песня о нём…
– Убили?… Кто убил? Что такое "война"?
И хотя уже много раз я объясняла тебе, что такое война, и кто убил Лёньку, но ты опять заводишь разговор о том же, как будто надеешься: а вдруг на этот раз судьба Лёньки сложится по-иному? Никак не можешь смириться с Лёнькиной смертью. И всё думаешь, думаешь об этом… И пришёл вот к такому грустному выводу:
– Зачем же вообще рождаются хорошие люди? Чтобы их потом всё равно плохие убили?
Это было сказано с недетской горечью и тоской. Я попыталась разубедить тебя, объяснить, что на самом деле всё не совсем так, но развеять твою горькую думу мне всё же не удалось. Ты играл, смеялся, болтал на самые разные темы, но думал, как оказалось, всё о том же. Через несколько дней ты спросил:
– Мама, а как из убитого человека сделать неубитого?
Ты застал меня своим вопросом врасплох, и я засуетилась со словами, запуталась. А потом сказала твердо и убежденно:
– Нужно очень сильно любить этого человека и верить в то, что он живой. Вот и всё, Антоша.
И ты поверил мне. И успокоился.
Удивительно весенний день. Пошли на Речной вокзал – на пристань. Там ржавые сугробы по колено, ослепительно синие лужи, не лужи – моря! С тысячью раздробленных солнц… Запах туи – тёплый, совсем летний. Кучевые – июньские! – облака в синем, васильковом небе…
На вокзале – ремонт, пахнет свежими досками, краской, пахнет весенним преображением!
По белому пространству водохранилища походил ледокол и разрезал застывшую, залежавшуюся тишину льда на огромные ломти. Между ломтями темнеет мутная, ещё не проснувшаяся вода. От неё потягивает ледяным сквозняком. Мы сидим на раскачивающихся толстых цепях у самого берега. Нас обдувает сквознячком и обласкивает солнышком. Нигде ни души. Только слышатся голоса рабочих на строительных лесах, да голоса матросов на маленьком катерке с забавным именем – "Уникум". "Уникум" уже навострил киль на большое плаванье и нетерпеливо попыхивает свежевыкрашенной трубой…
По высоким, длинным каменным лестницам бегут сверкающие водопады… Косогоры уже рыжеют проталинами прошлогодней травы. Мы пошли наверх по этим лестницам-водопадам – и вдруг увидели: с косогора, с солнечного припека поднялась и помахала нам немного смятыми за зиму крылышками Первая Бабочка!
– Бабочка! Бабочка!… – закричали мы с тобой в один голос. Она летала над ржавчиной косогора и сугробов, и сама как будто ржавая – но такая милая, такая живая!
И мы побежали на вокзал, к телефону-автомату, нам хотелось поскорее рассказать кому-нибудь про эту сумасшедшую бабочку. Но наш Путешественник уехал в Кара-Кумы, наш
Художник путешествовал с этюдником по Крыму. Немного поколебавшись, я набрала номер весёлого Философа. "Это тот, который на Крыше, да?" Но там никто не подошёл… А больше звонить было некому.
…Потом мы сидели на тёплой скамье, совершенно разморенные. Ты улегся мне на колени головой, тебя клонило в сон.
– Пойдем, Антончик, домой, а то ты заснешь здесь.
– Не могу идти… нет сил. Я постарел… – промурлыкал ты, приоткрыв один смеющийся глаз.
К нам на скамью подсела пара – парень и девушка. Он – невероятно заросший: баки, усы, борода, челка до бровей, лохматые брови…Ты принялся с любопытством рассматривать соседа и сказал почти с восхищением: