Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи - Сергей Юрьенен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твоих бы «звездочек» сюда. А, Комиссаров? Их руководительница, что за баба?
— Из «березок». Которые мир покоряли.
— Ну, это при царе Никите было. Мир ей сейчас не покорить. Хотя в соку. Как это в народе говорится? Сорок лет, бабий век. Сорок пять — баба ягодка опять! И что, скатилась до фабричной самодеятельности? Ты, Комиссаров, не стесняйся. Закусывай давай. Хаустов! Нож в руки! Демонстрируй тактику салями. А мы пока вопрос стратегии решим. Замужем?
— Не знаю.
— Ладно! Не есть проблема. Алкаш твой, гармонист. Тянет ее, что ли?
Комиссаров покосился на Александра.
— Не вникал.
— Ты ведь, Комиссаров, в армии служил. Так давай, как в армии? Махнемся не глядя? Ты мне эту, я тебе свою… Э, э! Куда ты?
— Обстоятельства, товарищ Шибаев.
— Ага… Ну, если так — давай. Действуй сообразно. Но предложение обдумай. Погоди, я жвачки тебе дам. Бери-бери! Они нам ящиками тут понатащили.
Начальник поезда Дружбы набил Комиссарову карманы горстями чуингама, а в руку дал дубинку венгерского салями.
На этот раз памятник Петефи оказался с левой руки. Глядя на черную фигуру в люминесцентной мгле, Комиссаров поднял салями над головой:
— Восстаньте, венгры! Страна зовет вас! Быть рабами! Или стать свободными? Вот вопрос — как вы ответите? Перевод, конечно, халтурный. Но слабость у меня к романтикам еще с Суворовки.
— К революционным или реакционным?
— Неверная классификация. Революции, Андерс, разные бывают. В том числе, национальные. Опять вы, гордые, восстали за независимость страны. И снова перед вами пали самодержавия сыны… И знамя вольности кровавой… та-та-та — мрачный знак… Суворов был его сильнейший враг.
— Не Петефи.
— Нет. Михаил Юрьевич. Оба посланцы богов. Петефи даже на год меньше Лермонтова прожил. В двадцать шесть погиб. Не на бессмысленной дуэли, а в бою. И между прочим — с нами.
— Разве?
— Отчаянный был русофоб. Тела, кстати, на поле боя не нашли, и есть антисоветская легенда, что был взят в плен и умер стариком во глубине сибирских руд. В общем, непреходящий источник смуты. В Пятьдесят Шестом опять же из-за него все вспыхнуло. Ты знаешь…
— Откуда? — возразил Александр. — Черная дыра на этом месте для меня в истории.
— Официальную-то версию хотя бы?
— «Кровавая оргия реакции, бело-фашистский террор…» Какие-то обрывки по краям, а посредине ужас воет.
— Правильно воет. Началось невинно. Дискуссионным клубом Петефи. Затем Иосифа Виссарионовича в Будапеште усами об асфальт.
— В Москве он рухнул раньше.
— Ты прав. Эту дыру Хрущев пробил. Такую, что и по сегодня не заткнуть. Сволочь.
Комиссаров отошел к урне, культурно сплюнул и вернулся. Сунул салями в карман, вынул пластинку чуингама и в свете витрины осмотрел.
— Сделано в США. В урну или пробуем?
— Как знаешь.
— Ладно, разложимся… Бери!
Александр развернул и сунул в рот.
— Как?
— Нормально.
— А вкус?
— Не тлетворный.
Комиссаров разжевал и кивнул:
— Перегар, во всяком случае, отшибает.
Они шли и работали челюстями — переполненные чувством заграницы. Острым и абстрактным. В том смысле, что по Дебрецену шагали, как по Бродвею. На этот раз Комиссаров даже приостановился у витрины и показал на зажигалку.
— «Ронсон», видишь? В 390 форинтов? У Хаустова такая. — Они двинулись дальше. — Да… Вот я и говорю: начальство мне досталось. Сам видишь. Я не про Хаустова — он по линии «Интуриста». В силу профессии интеллигент. Тогда как Шибаев… Обратил внимание? На Нинель Ивановну глаз положил. Мало ему сосалки этой…
— Кого?
— Как кого? Мамаевой! Он же ее мне в группу засадил.
Александр охнул.
— Что с тобой?
— Зуб.
Отвернувшись, он выплюнул шибаевскую жвачку. Вместе с пломбой. Комиссаров проявил сочувствие:
— Что ж ты так? А я перед поездкой залечил. Про что мы?
— Про любовь.
— Так вот: никак я не пойму… Мамаева хоть молодая, а эта же не только женский — человеческий образ утратила. Ты видел ее лицо. Эта, по-твоему, лицо? По-моему, не лицо, а жопа. Бандерша какая-то. Как ей родители своих детишек доверяют? Нет, не нравится мне все это. Еще увяжется козел за нашей группой… И что тогда? С одной стороны, мне за мораль отвечать. С другой — он все ж таки номенклатура. И не какая-нибудь там. Оборону Москвы курирует.
— Вот этот? — поразился Александр.
В фойе под пальмой томился баянист, зажав в зубах потухший окурок «Беломора».
— Не спишь?
— Я же предупреждал…
Комиссаров сдался:
— Пошли!
На рассвете его разбудила перестрелка мотоциклетных выхлопов. Комиссаров, босой и в черных трусах типа «семейные», смотрел в приоткрыв шторы.
— Что там?
— Да вот не пойму. То ли антисоветский шабаш, то ли просто хулиганье гужуется…
Извне донеслось:
— Ruszki, haza![105]
Аглая Рублева, уполномоченная на роль кассира, раздала группе форинты, и все отправились по главной улице в супермаркет. Оторвавшись в магазинной сутолоке от группы, Александр выскользнул на улицу и нарвался на ударника.
— Здоров! — обрадовался даун. — Не знаешь, где мигалки продаются?
— Что за «мигалки»?
Волик вынул записную книжку, а из нее цветную карточку — с разбитной японкой. В его руках японка стала подмигивать Александру. Недвусмысленно. Накладными ресницами.
— Здорово, скажи? Таких бы мне. Ребята заказали.
Прохожие на них смотрели.
— В этом магазине посмотри.
Даун завыл, как дитя:
— Ой, возьми меня с собой!..
Через перекресток он лицом к лицу столкнулся с Мамаевой. Она шла навстречу от отеля с Золотым тельцом.
— Привет.
— Привет. Что делаешь?
— А вот гуляю. Сама по себе. А ты?
— И я.
— А как насчет?..
— Насчет чего? — не пожелал он понимать.
Она хохотнула растерянно.
И ушла из поля зрения ему за спину, с видом презрительным и отпетым…
В одиночестве чувство заграницы вернулось — стремительно и бурно. Оно было блаженным и безмысленным. Он полагал, что заграница — это интенсивность сознания, повышенная скорость мысли. А это — просто шагаешь, глазея и бормоча: «Вот, значит, как у них… ага…»
Показывают не Бог весть что. Он сам на первом плане — в непрерывном зеркале витрин. Но зрачки, от безвыездной жизни затупившиеся, обостряются настолько, что и через улицу выхватывают детали — вроде красно-бело-зеленого герба под звездочкой, который вписан в эмалированный овал. Размером с человеческое лицо. Помимо этого овала партийный дом горком? райком? — ничем иным не отличался от прочих зданий. Иных примет системы в городе Дебрецене Александр не обнаруживал: ни милиции, ни солдат, ни лозунгов, ни призывов, ни портретов наподобие того, что заслоняет небоскреб Гидропроекта на Ленинградском проспекте. Как-то все здесь было по-людски.
Он ушел далеко — за протестантский собор на центральной площади. Квартал здесь был окраинный и малолюдный. В тихом заведении заказал у вислоусого хозяина бутылку чешского пива и распечатал первую покупку пачку «Мальборо». За спиной два мадьяра рабочего вида негромко толковали за жизнь, а он, обособившись, смотрел на мощеную улочку, залитую послеполуденным солнцем. Облупленная стена напротив была оклеена афишами. Ему понравилась лилово-черная со словом «MOZIJEQYEK».
У входа в этот mozijeqyek толпилась вокруг своих мотоциклов местная молодежь — кожаные куртки и джинсы в обтяжку. На рекламном фотоснимке за стеклом длинноволосый юноша губной помадой выписывал на ягодице у подруги слово «Love». Английский фильм обещал немало того, чего он в своей жизни никогда не видел на экране. Но как объясниться с кассиршей? Написав на спичечном коробке время сеанса, Александр протянул его в окошко и купил билет.
Но фильма так и не увидел.
Ему хватило то, что показали перед.
Свет погас — на экране возникла только что оставленная им Москва. Все началось на Красной площади — с очереди в Мавзолей. Только лица — без комментариев. Потом были очереди в ГУМе — яростные оскалы, дыры орущих ртов: катастрофа с зубами. Отделы готовой одежды. Толстухи меряют платья, кокетливо улыбаясь в зеркала. Одна, другая… достигая под хохот зала коровьих размеров (а губы неизменным сердечком). И еще площадь — «Трех Вокзалов». Вдоволь наглумившись над столицей алкашей, мусоров, блядей, солдат, инвалидов и бабушек, камера закончила свой репортаж пикником на природе, где под гармонику среди весеннего луга до одури кружились и падали, и силились приподняться пьянчуги обоего пола: это был праздник, Девятое Мая, День Победы над фашистской Германией, потому что на нищих пиджаках мужчин и женщин были нацеплены ордена с медалями, и все они, один за другим, падали, падали, падали, а один все прыгал с костылем, копытообразным протезом давил одуванчики, но вот и он упал, и только две светлоголовые пацанки, сцепившись за руки, кружатся, кружатся, кружатся, а гармонисту вливают в рот мути из граненого стакана, и он снова роняет голову, наигрывая одно и то же с нарастающим отчаянием: