Студенты - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А вдруг я писатель?»
Он писатель?! Из-под его пера, может быть, уж выходят образы живых людей, вечно живых, которые будут существовать и тогда, когда и его уж не будет. И такой коротенькой показалась ему его собственная жизнь: сколько таких коротеньких жизней проходят, как тени, не оставляя никакого следа? Стоит ли жить для того только, чтобы с органической жизнью кончилось все, жить, чтобы только есть, пить, спать; думать о том, чтобы и завтра было бы что есть и пить…
Карташев откинулся в кресло и смотрел перед собой.
В ночной тишине пробило два часа. А завтра он хотел в восемь уже встать. Карташев быстро разделся, лег и потушил лампу.
Но долго еще он ворочался, пока заснул наконец тревожным, прерывистым сном.
Под утро ему снилось, что он плывет по волнам. В этих волнах какая-то очаровательная музыка; они то расходятся, то снова набегают на него, принося с собой еще более чудные звуки.
«Это Вагнера сказка «Мила и Нолли», – думает, охваченный какой-то особой негой, Карташев и просыпается.
День светлый, морозный. Солнце играет в комнате. Музыка за дверью, торжественная, сильная, несется по дому. Какая-то особая гармония и радость жизни.
«Что случилось со мной радостное?» – думает Карташев.
Ах, да! он писатель!
Что-то точно распахнулось, какие-то образы опять ворвались, – легкие, воздушные, нежные, как музыка, и Карташев лежал уже в живых волнах этих образов, этой музыки.
Он писатель! Эта музыка уже зовет его к перу; Верочка подает ему самовар; он будет писать, а там…
Карташев вздохнул всей грудью; нет, никогда он не думал, что жизнь может быть так прекрасна, может так захватить, как теперь захватила вдруг его. И курить уж не хочется… нет, еще хочется.
Дни шли за днями. Работа кипела. Карташев не смущался больше тем, что у него истощится материал.
Иногда его охватывал такой наплыв образов и мыслей, что он бросал перо и убегал в парк. Там он ходил; ветер шумел голыми вершинами, но он не чувствовал ни ветра, ни зимы.
Он поднимал голову, смотрел в серое небо и видел другое, которое было в нем, внутри него, – безоблачное, прекрасное небо и яркое солнце. Под этим солнцем жили его герои, и он не уставал переносить их на бумагу.
И он писал и писал, забыв обо всем. Изредка навещал его впавший в полную нищету Ларио, еще реже Корнев. Карташев кормил Ларио, давал ему денег и ни слова не говорил ни ему, ни Корневу о своем писании.
Приехал и Шацкий как-то. Карташев и его принял с загадочным, рассеянным видом.
– Да, вот… – говорил Шацкий, осматривая комнату Карташева, – я так и знал, что этим кончится… и счастлив?
– Вполне.
– А итальянка?
– Она умерла для меня.
– Все кончено?
– Да.
– Да, да… – вздохнул Шацкий. – Ну, что ж, декламируй теперь, мой друг!..
И Шацкий с напускным пафосом произнес:
Ну, хорошо, теперь ты власть имеешь!
Сбей этот дух с живых его основ
И низведи, коль с ним ты совладеешь,
Его до низменных кругов.
Но устыдись, узнав когда-нибудь,
Что добрый человек в своем стремленье темном
Найти сумеет настоящий путь…
– Вот он, добрый человек… нашел настоящий путь…
Шацкий пренебрежительно фыркнул и смотрел на Карташева.
Карташев смотрел на Шацкого и думал в это время о какой-то сцене из своих писаний.
– Но что с тобой, мой друг… я боюсь, наконец, за тебя?
Он заходил справа, заходил слева, оглядывая внимательно Карташева.
– Qu'est ce qui a change cet imbecile? [Что изменило этого повесу? (франц.)]
Но Карташев только весело смеялся.
– Нет, ты окончательно погиб… Ну, прощай…
– Прощай, Миша.
– А итальянка теперь еще больше похорошела… спрашивала о тебе… Да, да… Но теперь уж Nicolas твой заместитель.
– Такого же дурака валяет?
Шацкий рассмеялся, но потом грустно сказал:
– Осмеивать самого себя… что может быть обиднее?
– Господи, что ж ты себе думаешь? Ты, с твоим сердцем и умом… в парижском фраке…
– Если не ошибаюсь, это из «Старого барина»?
– Все равно…
– Одевайся, забирай вещи и едем… живо! на старую квартиру, а вечером к Бергу.
– Нет, Миша.
Шацкий замолчал и устало задумался, смотря в окно. День подходил к концу; из окна виднелся освещенный парк; лучи солнца скользили по снегу, окрашивая его в розоватый отсвет. Что-то будто шевелило душу, звало куда-то. Точно сны детских дней, какие-то грезы светились в этом розовом снеге. Карташев вздохнул всей грудью.
– Ну, а твои дела как? – спросил он.
– Плохи, мой друг, – грустно ответил Шацкий, – если не пришлют мне денег, я впаду в нищету…
– Пришлют…
– Конечно… Ну, едешь? Нет? В таком случае прощай. Я чувствую, что задыхаюсь здесь…
Карташев с Верочкой проводили Шацкого.
– Что ж ты делаешь? – спрашивал уже весело Шацкий, пока Верочка отпирала дверь.
– Занимаюсь, читаю, слушаю музыку, разговариваю.
Шацкий не слушал Карташева. Расставив ноги, он смотрел в упор на Верочку, и его лицо расплылось в глуповатую улыбку. Верочка наконец не выдержала и потупилась от разбиравшего ее смеха.
Шацкий остался доволен.
– Недурна, – говорил он Верочке в лицо и, любуясь ею, твердил: – Мило… Даже очень мило…
И вдруг закатив глаза, уродливо перегнувшись, он прошептал:
– La donna e mobile… [Сердце красавицы склонно к измене… (итал.)]
Верочка фыркнула, а Шацкий, уже уходя, кивал головой с видом покровителя и говорил:
– Да, да… Прощай, голубушка, прощай, Артур… будьте счастливы…
Верочка захлопнула дверь, с улыбкой посмотрела на Карташева и остановилась, точно ожидая чего-то.
– Верочка, а где хозяйка? – спросил смущенно Карташев.
Верочка даже присела от смеха.
– Да нету же… – ответила она.
– Верочка, какая вы хорошенькая…
Карташев обнял и поцеловал ее… Верочка прижалась к нему и, побледнев, смело смотрела прямо в его глаза. Ноздри ее слегка раздувались.
– Но ведь вы невеста?
– Чья невеста! Все она врет…
И Верочка теперь уже сама быстро и еще сильнее прижалась, поцеловала в губы Карташева и так же быстро исчезла.
Карташев растерянно вошел в свою комнату.
XVIII
Всю неделю Карташев писал, ухаживал за Верочкой и мучился сознанием, что нарушил свое обещание хозяйке, мучился тем более, что и не любил Верочку настолько, чтобы чувствовать какое-нибудь оправдание своим заигрываниям с ней.
А Верочка шла навстречу всяким ласкам и раздражалась, что Карташев только целует ее.
– Как будто вы весь порох уже расстреляли, как старики целуете, – говорила раздраженно Верочка.
– Верочка, вы говорите, сами не понимая, что: гадость очень недолго сделать.
– Га-а-дость?! Убирайтесь вы…
– Верочка, вы хорошо понимаете, что говорите?
– Да что мне здесь понимать?
– Как что?
Она внимательно смотрела в глаза смущенному Карташеву и говорила:
– Так, дурачок вы какой-то… Идите вот под церковь копеечки собирать.
– Верочка!
– Да ну… право же… Вот постойте, я вам игрушку куплю, вам и ее довольно будет…
И на другой день Верочка купила ему пятикопеечную голенькую фарфоровую куколку.
Она с злой улыбкой, мимоходом, сунула ему, когда он лежал еще в кровати, эту куколку за пазуху рубахи и в то же время изо всей силы ущипнула его за бок.
Карташев скривился от боли и, схватив Верочку, посадил ее возле себя.
– Ну, и что ж? – насмешливо вызывающе спросила Верочка, в то же время побледнев и смотря в его глаза.
– Верочка, вы глупенькая, – прошептал, целуя ее, Карташев.
– Целуйте куколку, – вырвалась энергично Верочка и, хлопнув дверью, вышла из комнаты.
Карташев остался в кровати и напряженно, смущенно, в сотый раз обдумывал свои отношения к Верочке. И в сотый раз он чувствовал, что ему хотелось только целовать ее, как красивого ребенка, а не как женщину, страсть которой была ему даже неприятна: когда она бледнела, прижималась и жадно смотрела на него, все увлечение Карташева сразу улетучивалось.
После возбуждения в писании на Карташева напало сомнение.
Однажды он лежал, и вдруг, как молния, сверкнуло в его голове: да писатель ли он?
Карташев вскочил и испуганно подошел к своему столу. Неужели только обман один и все это возбуждение и страсть писания? Но он видел в образах тех, кого писал, – они были живые, полные жизни были эти образы. Но живыми они были, может быть, только там, в его воображении, а на бумагу могли попасть только неудачные снимки?
Карташев тревожно присел и начал перечитывать свою рукопись. Худо, хорошо… хорошо, худо… Карташев все напряженнее перечитывая написанное… Поправить здесь надо, непременно надо… Карташев принялся исправлять торопливо, нервно.