Испытание властью. Повесть и рассказы - Виктор Семенович Коробейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я шел по земле, неожиданно запорошенной ранним первым, слабым снежком. На пожухлой траве он был совсем не виден, зато тропинка белой лентой уходила в темноту ночи.
Я ел на ходу пирог с капустой и удивлялся тому, как меняются люди в труде и отдыхе, в радости и горе. Эти женщины вспомнились мне на покосе, когда в летние дни почти вся деревня выходила на солонцовые луга. Они не славились разнотравьем и цветами, но солонцы передавали грубым с виду травам особый вкус и скот поедал это сено с жадностью. Бабы в старых, выгоревших кофточках и платках, степенные и строгие, целыми днями на жаре проходили прокос за прокосом, сверкая сталью отточенных кос.
До автоматизма размеренные движения, резкий свист блеснувшей косы и валок, скошенной, но еще живой травы, удлиняется на один шаг. Глядя на них, казалось, что этот тяжелый труд, требующий многолетней тренировки, мозолящий ладони, к вечеру, пересекающий спину, делается ими играючи и даже с удовольствием.
В свои 14-15 лет я был высок ростом, но очень худ и заморен. Несмотря на это, я часто брал косу и вставал в ряд с ними. Не имея опыта и достаточных сил, я очень напрягался, чтобы не отстать и вскоре моя рубаха прилипала к спине от пота, а дыхание становилось частым и поверхностным. А бабы в это время, работая как заведенные, вели между собой разговоры или даже запевали песни. Я все больше отставал и становился им помехой. Тогда какая-нибудь из них говорила:
– Эй, Витек, сходи-ка на родник за водой. Поухаживай за нами. Ты ведь один у нас тут мужик. Они весело смеялись, а я делая вид, что не имею желания уходить, медленно поднимал ведро и брел к соседнему озеру. Там, отдышавшись и умывшись ледяной родниковой водой, я садился спиной к дереву и слушал как с невидимого луга доносился одинокий, грустный, до предела высокий женский голос. Он все спрашивал и спрашивал кого-то с тоской и безысходностью:
Где эти темные ночи? Где это пел соловей?И вдруг сразу с десяток голосов мощной волной разливались по прибрежному березняку, улетая в тихую, умореннун полуденным зноем гладь озера:
Где эти черные очи? Кто их ласкает теперь?Эта простая душевная песня, замеревшие толпы наивных, заслушавшихся березок, застывший в бездонной голубизне неба далекий коршун, затихшее озеро с ресницами камышей, сочетались так органически, что казалось, они не могут существовать отдельно друг от друга.
Когда я возвращался на луг, мне давались новые поручения собрать ветки для костра, наломать смородины для чая и т. д.
Я тщательно все исполнял, полный уверенности, что выполняю совершенно неотложную работу. И только много лет спустя я понял, что это делалось умышленно, чтобы уберечь меня от тяжкого труда, не подорвать моего неокрепшего здоровья. Простые, деревенские, малограмотные женщины делали это по-матерински чутко, не оскорбляя моего возвышенного, мальчишеского самомнения.
А в тот вечер я тихо вошел в родной дом, не зажигая света, напился молока из глиняной кринки, улегся под одеяло и моментально уснул крепким, детским сном праведника.
Через день в субботу, в классе, как всегда, нам выдавали дневники. На этот раз мой оказался последним. Я подошел к классному руководителю. Он подал мне раскрытый дневник, снял очки и молча смотрел на меня близорукими, прищуренными глазами. На странице в оценках за неделю, в графе дисциплина я увидел жирную двойку и удивленно уставился на учителя. Он, протирая очки измятым носовым платком, сказал:
– А это за твои ночные похождения. Гуляешь, видите ли, сверх положенного времени, да еще во взрослой компании. С нетрезвыми, понимаешь, женщинами.
Я, пораженный его словами, замер как столб. Он собрал свой портфель и молча вышел.
Все случившееся могло бы этим и завершиться, но мне запретили играть на танцах и молва о моих мнимых «подвигах» распространилась по селу. Иногда, проходя по улице, я слышал за своей спиной, как пожилые женщины говорили друг другу.
Подумать только, у таких порядочных родителей и такой распущенный мальчик.
Две недели танцевальный зал пустовал. Там по вечерам хрипела старая радиола, но народа почти не было. Общественность села вступила в борьбу с дирекцией школы по моей «реабилитации». Видимо, взрослые во всем разобрались, и вечером в субботу я снова со своим баяном переступил порог клуба. Меня уже ждали.
Зал был забит полностью. Здесь присутствовали и учителя из школы, а вдоль стены выстроились почти все участницы ночной, злополучной пляски.
Когда я, волнуясь как виноватый, не поднимая глаз, сел на привычный стул посреди маленькой сцены и взял первый аккорд, в зале зааплодировали и весело засмеялись. На глазах у меня закипели слезы.
Чтобы скрыть их, я склонил голову на баян и начал играть. Впервые в жизни я заплакал не от обиды, боли или горя, а от незнакомого еще мне чувства близости, любви и благодарности к этим дорогим мне людям.
Милорд – Витькин Волкодав
* * *Однажды осенью, в самый разгар войны, я, возвращаясь из школы, увидел толпу пацанов-дошколят около старого амбара. Они доставали из большой корзины какие-то серые комки и бросали их в стену сарая. Подойдя ближе, я понял, что так они расправляются с новорожденными щенятами и кинулся к корзине. Пацаны деловито доставали из нее последнего обреченного щенка. С трудом мне удалось отобрать его у малолетних исполнителей жестокого приговора взрослых. Я сунул шевелящийся писклявый комочек жизни за пазуху и побежал домой.
Увидев мое приобретение, мать всплеснула руками:
– Куда ты его тащишь? Он еще слепой и, кроме молока, ничего есть не