Бортовой журнал 2 - Александр Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал, что Розанову надо было оставаться Розановым и не писать о Гоголе. Потому что это все равно как профессору точных наук заговорить об устройстве бабочек. Почему не принять Гоголя таким, какой он есть?
Коля сказал, что Розанов просто размышлял о Гоголе. Он же писатель предреволюционный. Он это очень ощущал – чем закончится история России. Он хотел найти исток. Исток великой русской литературы. По сути, он искал виноватого.
И он считал, что Гоголь нашел в жизни – в мелочной, каждодневной, в быту – какой-то корень, который может быть подвержен осмеянию.
А это уже сомнение в такой важной вещи, как частная жизнь, как суверенность личности. Гоголь гениален из-за того, что он все эти законы, условно говоря, протестантские, пронзил, он ничего не оставил замкнутым, он проник практически в каждый символ, он его углубил, сканировал, показал его безмерную величину и бездну с другой стороны.
Гоголь показал в этой мелочи поэтическую безмерность, а так как это является частью человека, то он усомнился в том, что человек – тварь Божья. Вот что Розанов, наверное, имеет в виду.
Я сказал, что Розанов, может быть, и имеет это в виду, но при чем же здесь мастер? Он все время хочет сделать из Гоголя пророка, а он не пророк, он – мастер.
Коля: от русской литературы всегда ждали пророчеств. Толстой и Достоевский при жизни были объявлены пророками, и вот и на Гоголя Розанов примеряет это платье, костюм пророка.
Я сказал, что не надо было на Гоголя примерять это платье. Он, наверное, сам не хотел всего этого. Иначе он сошел с ума гораздо раньше. Он от этого и сошел с ума. Он перестал с юмором относиться к тому, что делает. Смеяться перестал. А когда перестал смеяться, то ужаснулся содеянному.
Вот! Уф! Как я устал…
* * *Слова могут уничтожить ситуацию. Они могут сделать ее смешной, и тогда она перестает быть опасной.
* * *Как я пишу? Сначала я нахожу слово. Сначала оно мне нравится ужасно, потом я ношусь с ним несколько дней, а потом я делаю из него рассказ. Все очень просто.
* * *Рассказ «Расстрелять» – это некое остановившееся зрение – мухи, погибшие в графине, и прочее. Надо было описать безмерность остановившегося времени. Все повторяется каждый день как заведенное, и вот это уныние разрешается еще более ужасным, абсурдным посылом. Человек обсирается. Все смеются. Ужасное становится неужасным. Фраза породила космос.
* * *Смешное – это территория речи.
Абсурд – это такое видение. Когда ты не можешь объяснить происходящее с помощью логики или надо сэкономить время на объяснениях.
Вообще, происходящее с помощью логики не всегда объясняется, потому что оно многомерно. Это как кочки на болоте. Ты можешь пройти по кочкам, но ты не знаешь, что находится под кочкой в глубине. Абсурд – это хождение по кочкам.
Перепрыгиваешь с кочки на кочку и в конце ты получаешь смысл.
После произнесения какой-то незначительной фразы вдруг становится понятна природа вещей.
«Трудно думать обезьяне, мыслей нет – она поет».
Или: «Когда я вижу мусор на улице, я понимаю, что в государстве все в порядке».
То есть абсурдистская литература смешной быть не может. Она может быть какой угодно, ужасной, например, но только не смешной.
«Владимир Ильич любил детей. Подойдет и гладит, гладит… а мог бы и по горлу».
Вот вам и Хармс.
* * *У Генри Миллера я взял разнузданность. Все можно. Но у него все это приобретает несмешной смысл. Жуть богемная. Видишь тряпку, потом еще одну тряпку, потом очень грязную тряпку, и поэтому та тряпка, что ты видел до этого, теперь представляется почти чистой.
* * *У Белинского прекрасный русский язык. И уже не важно, о чем он пишет. Его критические статьи проникали в душу человека, и все чувствовали, что он прав. То есть только благодаря качеству языка он убеждает. Стиль убеждает. Можно убедить человека в чем угодно, если стиль настоящий.
И еще о русском языке: русский язык не обязательный. В нем можно переставлять слова. Переставил – получил иное звучание.
* * *Армия – это непонятно для чего. Обычному человеку непонятно, почему надо стоять дневальным. Почему надо все время стоять у тумбочки. И зачем становиться по стойке «смирно», потом поворачивать голову направо, и все это надо делать лихо, молодцевато. А что такое «лихо» и что такое «молодцевато»? Надо в себе что-то перевернуть – ну, мы это играем, в казаки-разбойники, один разбойник стоит у тумбочки.
Там все время игра: начальник-подчиненный. Все играют. Некоторые заигрываются.
Это действует. Ты тоже начинаешь в это верить, но взгляд все равно лукавый.
Ты шутишь, но все должны думать, что ты говоришь серьезно. Потом возникает такая привычка, что ты все время шутишь, и не всегда понятно, где же ты не шутишь.
И не всегда доходит, что ты, вообще-то, не здесь и звать тебя никак – это убегание от того, что здесь, – от тягомотины, от тягла.
Форма общения с окружающим миром. Небольшая придурковатость приветствуется.
* * *Мелкий, повседневный армейский юмор – это ответ на другой юмор, большой, угрожающий. Это ответ на то, что если человек пришел в армию, то он уже призван, он не распоряжается своей жизнью. Все помнят об этом постоянно. Надо внутри себя держать границу. А как? С помощью осмеяния. На границе небытия.
* * *Меняются ли эти вещи? Нет. Иначе можно было бы говорить о том, что Швейк конечен, а Швейк бесконечен. Пока армия есть, будет Швейк. Гашек как-то сказал: «Мне вчера приснилась гениальная вещь – идиот на воинской службе!»
Если нет конкретной боевой задачи: «бежим вперед, колем там», – то будет Швейк.
Перерыв в беготне и стрельбе – и сразу идиотия. Без подготовки к стрельбе нет армии, но подготовка к стрельбе – это идиотия.
* * *Зощенко, Довлатов – не смешны. Язык не терпит упрощения. Он его не прощает. Зощенко упрощал язык. Так у него получилось то, что потом назвали галантерейным языком. Можно на нем написать сто рассказов, но через тысячу рассказов ты уже не сможешь писать по-другому. Зощенко потом не смог от него отделаться. Язык его закрепил. То есть он закрепился в нем.
* * *Пришвина я любил за то, что он траву описывал, росу, рассвет. Мне это нравилось. А потом, как только он все это перенес на социализм, все кончилось. Это уже читать не хочется, потому что и до него, и после него были люди, которые все это описали в выражениях куда более ужасных. Платонов, например. Прочитал до середины «Чевенгур» и уже знаешь, что будет дальше, – этакое монотонное, однородное месиво дремучего полуязыка – и все, читать не хочется. Ужас там даже не нарастает. Он сразу ужас. А потом – такой же ужас. Ужаснее того ужаса не получается. Читатель глохнет. Плато. Платонов – это плато. Ужаса.
* * *До того как я попал на флот, я не обладал никакими литературными интересами. Нравилось то, что и всем, «Золотой теленок», например. Так что гуманитарием я себя ой как не чувствовал.
* * *Почему я выбрал флот и что бы было со мной, если б я попал в университет? Ничего бы не было. Я не мог попасть в университет. Там все представлялось мне как страшно затхлое. А на флоте – все такое неизвестное впереди, красивое, белое. Это как мечта.
Должна же у человека быть мечта. О светлом, о белом.
* * *Что я думаю об идентичности? (Сейчас говорят, что есть проблема у каждого человека – быть идентичным самому себе, не скрывать своего травматического прошлого, быть самим собой, и современное искусство этому якобы научает).
Ничего я о ней не думаю.
Быть самим собой?
Быть самим собой очень трудно. Все равно эталона-то нет. То есть ты должен быть самим собой тогда, когда ты не знаешь, каким ты должен быть.
Тут должно быть какое-то бессознательное отношение к себе.
Человек должен забыть о себе, и тогда он будет самим собой.
Сознательно у него это не получится. Сознательное тут борется с бессознательным.
Идентичность – это искренность, скорее всего.
Что такое искренность? Мне кажется, что в каждый момент времени человек сам себе не врет. Он врет потом.
* * *Коля говорит, что в слове «искренность» есть корень «искра», замыкание, «плюс и минус». Мы бываем искренними, когда нас бьет искра. И не важно с кем. Может быть, с самим собой. Это очень важное человеческое состояние.
Я считаю, что искренность – это радость.
А если в тебе есть темные стороны, есть какая-то зона, которую не хочется никому показывать?
Ну и не показывай. Твое право. Передо мной такой проблемы не стоит: искренний я или не искренний. Я искренний в словах. Они передают искренность, и моя задача их произнести. Надо просто любить, и тогда слова найдутся. Самая простая, неграмотная мать, описывая свое дитя, всегда найдет самые проникновенные слова. Потому что она любит.
* * *Искренние ли «Каюта» или «Иногда мне снится лодка»? Наверное, да. Там есть переживание, заставляющее сопереживать. И сделано это без оглядки на самого читателя. Там есть такое чувство, что писателю все равно, прочтут ли эти его самые горячие строки или не прочтут. Вот такая искренность.