Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше я заснуть не могу. Я жду и надеюсь — жду стука в дверь и надеюсь, что это будет Дима. Пусть лучше с пустыми руками придет Дима, чем любой другой с хлебом. Не могу ручаться за всех, но уверен, что большинство из нас мечтает только об этом.
* * *
Центр притяжения — печурка, огонь в которой поддерживает Игорь. Из всех нас он оказался самым выносливым. Он наш Фигаро: таскает дрова, топит, заготавливает снег на воду, помогает Борису выходить по нужде, поит нас водой, тактично, не пережимая палку, шутит. Я рад, что он самокритично отнесся к суровому внушению, сделанному ему Анисимовым. Теперь Игорь на высоте: пока у других были силы, он держался как-то в тени, а когда мы все сдали, на деле доказал свою полярную жизнестойкость. Это для него первое приключение в Арктике, будет что рассказать отцу.
Кряхтя и охая, сползает с полатей Белухин, его незло и привычно ругает Анна Григорьевна: «Лежал бы, старый, со своим радикулитом». Сама Анна Григорьевна свернулась на сундуке калачиком и большую часть времени тихо посапывает, чтобы «во сне поесть любимых пирогов с луком и яйцами». В блокаду обнаружилось, что женщины голод переносят чуточку легче мужчин, а старые люди легче, чем молодые; это — общая статистическая закономерность, исключений же было сколько угодно. У нас, как мне кажется, тяжелее переносят голодание Солдатов, Кислов и особенно Лиза, которую подташнивает и мучают головные боли. Пока эти трое спят, у нас более или менее спокойно, но, просыпаясь, они становятся шумливы, раздражительны и обидчивы.
Невская приподнимается на локте и смотрит на огонь. На ее резко обострившемся лице горят огромные и прекрасные глаза, она сейчас со своими длинными светлыми волосами похожа на святую Инессу с картины Риберы, и я еле удерживаюсь, чтобы этого не высказать.
— Михаил Иванович, — говорит она, — объясните, пожалуйста, такую вещь. Я несколько раз голодала по системе Брэгга, однажды целых четыре дня, а сейчас только три, но чувствую себя хуже.
— А зачем вы это делали? — хрипло спрашивает Анисимов. Он, оказывается, тоже не спит, хотя почти с головой укутался нерпичьими шкурами.
— Зое показалось, что она толстеет, — поясняет Гриша.
— Гришенька, — просит Невская, — помолчи, родной. Конечно, глупость, Илья Матвеевич, какой-то массовый гипноз, знаете: то очковая диета, то голодание, то другая подобная ерунда.
Я говорю, что одно дело голодание по своей воле и в домашней обстановке, и совсем другое то, что у нас сейчас. Но, ссылаясь на блокадный опыт, утверждаю, что при наличии воды и тепла человек может голодать долго, больше месяца, и после первых двух-трех дней чувство голода ослабевает.
— Совести у вас нет, — бурчит Солдатов. — Уговор дороже денег: кто про еду, тому по лбу.
Он встает и садится на табурет у печурки — хмурый, обросший клочковатой щетиной, будто с похмелья.
— Дай кастрюлю щей и лупи по лбу, — подает голос Кислов.
— Эй, на насесте! — Солдатов показывает кулак. — В самом деле врежу. Сигарет в загашнике не осталось, мамаша?
— Вчера последнюю выкурили, — отзывается Анна Григорьевна. — Да ты и не хочешь, какое курево натощак.
— По привычке, — вяло соглашается Солдатов. — Во рту противно.
— Это яды из организма выходят, — говорит Гриша. — Зато голодание, пишет Брэгг, заостряет ум и наблюдательность.
— Попался бы мне твой Брэгг, — роняет Кислов.
— Мне тоже кажется, что он преувеличивает, — вздыхает Гриша.
А в голову лезет блокада, ленинградская зима 41-го… Меня и Тоню, невесомых дистрофиков, вывезли весной, и, помню, все голодные зимние месяцы мне мерещилась одна картина: мама заставляет есть второе, а я, пользуясь тем, что она заговорила по телефону, хватаю котлету и бегу скармливать ее Пирату, жирной и разбалованной дворняге из нашего подъезда. Долго не давала мне покоя та котлета… Интересно, прошло столько лет, но и сейчас я вспоминаю почему-то именно ее: детские впечатления, видимо, самые сильные.
Отвлечься от мыслей о еде так же трудно, как приказать себе не думать о белой обезьяне. И все-таки одно средство у меня есть: я начинаю перебирать в памяти свою коллекцию. Вот уже лет двадцать я собираю советские марки и, как всякий истинный коллекционер, воодушевляюсь не целью, а процессом: заполучить все марки невозможно, как невозможно познать абсолютную истину, но зато какую радость получаешь от каждой новой ступеньки в познании! У меня есть почти все советские марки, кроме каких-нибудь двухсот самых редких; я знаю, что до конца жизни большую часть их мне не достать, но — чудо! — одну из самых заветных, Леваневского с надпечаткой, я все-таки заполучил! Чудеса не повторяются, ни консульской почты, ни полного «золотого стандарта», ни зеленого олимпийского блока мне не видать: ни времени их искать, ни денег на них не хватит, но мечтать об этом я могу и буду. Дома по вечерам я перебираю свои альбомы, Тоня надо мной посмеивается, а я испытываю тихую, но непередаваемую радость; не слепое и бессмысленное счастье скупого рыцаря при виде накопленного золота, а именно тихую радость, сплошные, как нынче говорят, положительные эмоции: страсть коллекционера, если она не всепоглощающая и не меркантильная, в основе своей всегда благородна. Я же никогда не позволяю этой страсти перешагнуть известные пределы, главное в жизни — работа.
— Дядя Коля, — спрашивает Гриша, — если у нас задуло, значит, и на Медвежьем тоже?
Гришу угнетает сознание того, что без его помощи Дима никуда бы не ушел: кому-то ведь нужно было закрыть за ним дверь. Если бы Гриша знал, в какой разговор он нас втягивает…
БЕЛУХИН. Верняк. Ты не переживай, паря, никуда он в такую погоду с Медвежьего не тронется, сидит в тепле и сытый.
ЛИЗА. Если он туда добрался…
БЕЛУХИН. Добрался, компас у него и сил побольше, чем у трактора. А если на медведей намекаешь, то Михал