ЧП на третьей заставе - Вадим Пеунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно. Послезавтра — базарный день, покажешь его, — заключил Сурмач.
И опять помутнели от ужаса глаза Тесляренко, опять от нахлынувших чувств у него перехватило дыхание.
— А вдруг его там не окажется? Он же не дурной, увидит, что я не сам…
— Ну, уж это не твоя печаль.
Больше ничего Сурмач в тот день у Тесляренко не узнал, хотя и спрашивал об «усатом», и о «нищем» с бородавкой на носу, и о Жихаре. Лазарь Афанасьевич утверждал, что никого, кроме Жихаря, который наводил на него покупателей, не знал. «А Кольке я за это приплачивал за каждого человека».
* * *Доложив Ивану Спиридоновичу о результатах допроса, Сурмач сделал вывод:
— Жихаря надо брать. Он убил Кусмана. Больше некому.
— Он-то он… — в раздумье произнес начальник окротдела. — Но за что? Двое испугались, что мальчишка отнимет у них кошелек с деньгами?
— Нет, конечно.
— То-то и оно… Что-то он узнал про них. Но что?
В тот же день прокурор дал санкцию на арест Жихаря и Тесляренко.
— Но с обыском потерпим, — разъяснил Ласточкин свой замысел. — За что взяли председателя Щербиновского сельсовета? За превышение власти. Вот пусть так все и думают.
— Не выходит из головы Кусман, — признался Сурмач. — Получается, что я заслал мальца на погибель. И второй, которого избили на вокзале, — тоже умер по моей вине.
Завьюжило светлые глаза начальника окротдела. Хмуро проговорил:
— Детишек всегда жалко. Для них и живем. Вот вчера приехали мои-то. Тощие, синюшные. — Своими для него стали дети тети Маши. — Не ты виноват в смерти беспризорников. Где-то про войну уже и забыли, а мы по-прежнему в атаке. В атаке на паскудство старой жизни, что перешло нам в наследство вместе со всем прошлым. И в той борьбе, как солдаты, погибли твои пареньки — Он помолчал, и решил: — Пристроить бы к какому-то стоящему делу этого сорванца Петьку и всю его компанию. Поговорю в окрисполкоме.
* * *На следующий день к обеду вернулся из Щербиновки Демченко.
— Ничего конкретного. В семи хатах видел швейные машинки «Зингер», в одиннадцати — городские кровати, но чтобы все вместе, да еще подушки с белыми наволочками — не встречал. Меня же во многих дворах привечали собаками.
Конечно, глупо было надеяться, что Демченко, съездив в Щербиновку, привезет оттуда необходимые адреса. И все же такой результат: «ничего конкретного» — испортил Сурмачу настроение.
— А что в Щербиновке говорят об аресте председателя сельсовета?
— Разное. А в общем-то люди вздохнули, — видать, в кулаке он многих держал. Да, кстати, вы просили поинтересоваться фамилией Штоль. Нет такой фамилии, это уличная кличка Тесляренко. Прадед его или дед, в общем, кто-то из родственников, отбывал солдатчину. А вернулся и заладил к месту и не к месту: «што ли» да «што ли». Ну и получил кличку Штоль.
— Владимир Филиппович, — возликовал Сурмач, впервые проникнувшись уважением и доверием к фотографу, — да эта весть десяти других стоит!
«Вот на чьих лошадках отвозили доктора после операции раненного на границе усенковца».
Аверьян готов был немедленно бежать в окротдел и вновь допрашивать бывшего председателя сельсовета. У него уже созрел план действий. «Покажу Лазаря Афанасьевича врачу. Может, опознает, тогда Штолю деваться некуда. И заговорит, непременно заговорит!»
СВАДЬБА ЧЕКИСТА
Но заняться служебными делами Сурмачу в тот день так и не удалось. Едва он появился в окротделе, дежурный сообщил:
— Зайди к Борису, он какую-то девку допрашивает. Велел тебе сообщить, когда появишься.
В непонятном предчувствии заволновался Аверьян. Распахнул дверь в «чекистскую кухню» и застыл на пороге: «Ольга!» Пальто нараспашку, серый шерстяной платок откинут на плечи. По всему — она тут давненько: упарилась, одурела от непривычного, кажущегося страшным. При виде Сурмача поднялась со стула. Глаза — лубяные. Виноватая. Растерянная.
— Что случилось?!
Борис подсунул Сурмачу под нос листок бумаги.
— Да вот… призналась.
— В чем?
Неистово билось сердце, готовое вырваться, — тесно, невмоготу ему… В голове возникло миллион предположений: «Ольга — и Воротынец… Оленька — и Жихарь… Ольга — и жена Степана Вольского…»
— Ну, повтори, — потребовал строго Борис у задержанной.
А она потупилась. Молчит. Ямочки на пухлых щеках наливаются жаром, как яблоко «джанатан» — солнышком.
Аверьян схватил листок, протянутый Борисом.
«Я, Ольга Митрофановна Яровая, действительно люблю Аверьяна Сурмача больше своей жизни и согласна выйти за него замуж».
И подпись, разборчивая, четкая, каждая буковка выписана.
Все это было столь неожиданно, так не вязалось с тем, что нарисовало пылкое воображение Аверьяна! Он еще раз прочитал «протокол допроса».
А Борис уже не мог сдержать себя. Он хохотал. В изнеможении повалился на стол, захламленный конвертами, папками, кучей прочих бумаг, и, не в состоянии продохнуть, только покрякивал.
— Ох… ах… хо-хо…
— Что это? — спросил Аверьян у Ольги, показывая написанное ею.
— Все они, — кивнула она на хохочущего Бориса. — Пришли к нам… Забрали…
Аверьян был безмерно благодарен верному другу, но уж слишком неловко чувствовал себя в положении будущего мужа.
— Куда же ее теперь?
— Пока в коммуну. Условия для семейной жизни у тебя превосходные, есть одеяло, кожанка. Чего еще? Со временем подыщем какое-нибудь жилье. Пошли. — Он поднял с пола чемодан, вскинул его на плечо. — А корзиночку и узелок, Аверьянчик, уж ты сам. Проклятая корзина булыжниками нагружена. Привыкай таскать бремя. Жена — это, брат, такая загогулина! Еще хлебнешь горюшка.
И тут девушка вся как-то вдруг взъерошилась, словно воробей, которого скворец выселяет из скворечника.
— Без венца — грех!
— Оленька! — воскликнул Борис. — С венцом — это значит с попом! Зачем он вам? Попадется толстый, лысый, пьяница и бабник. Благословит такой — и до конца жизни от грехов не очистишься. А вот сводит вас жених в исполком…
Ольга готова была расплакаться.
— Я не какая-нибудь, чтоб невенчанной…
— Попы — мракобесы, а религия — опиум для народа. Подумайте, Оленька, о позоре, какой падет на голову вашего возлюбленного. Чекист! Большевик! И чтобы пошел на поклон к попу? На колени перед ним встать?
— Боль-ше-вик! — ужаснулась Оленька и с тоскою посмотрела на Сурмача. Она явно не верила.
— И я — большевик, — заверил ее Борис — А рогов у нас нет. — Он наклонил голову: мол, на, посмотри и убедись.
— Ну, то вы… Вы ж еврей, некрещеный. А Володя…
Она осеклась, еще больше смутилась от своей откровенности. Замолчала, и уже слова не могли от нее добиться. Борис было процитировал шутливый «протокол», под которым девушка подписалась: «согласна выйти замуж». В ответ — ни гугу, как будто язык откусила.
— По Аверьяну сохла, а теперь, когда только и осталось — пожениться, мучаешь парня. Глянь, как он, бедняга, похудел: кожа да кости. По ночам бредит: «Оленька, Оленька!» — и подушку целует.
Борис продемонстрировал, как трудно спится Сурмачу по ночам.
Тут уж Аверьян не выдержал:
— Ничего такого не было! Сплю не хуже тебя.
Сказка-шутка, сочиненная Борисом, рассердила Сурмача.
«Дурака из меня делает».
А Борис, пропустив выкрик друга мимо ушей, продолжал уговаривать девушку:
— Слышишь, кричит? Почему? Нервным стал. И всему виной плохой сон. Врач прописал ему: жениться, иначе совсем изведется.
Но Ольга упрямо твердила одно и то же: «Невенчанной — грех, и от людей стыдно». Говорила с дрожью в голосе, со слезами на глазах, в отчаянии. И стояло за ее короткими словами: «Как же без божьего благословения? Как же можно жить без господа в душе? Страх перед всевышним останавливает руку преступника, желание благости ведет к добрым делам. Весь порядок в мире держится на божьем имени. А забудут его люди — начнется светопреставление, наступит век хаоса и повального греха».
Вся коммуна была в курсе Аверьяновой беды. Слыхал он и такое: «Да не связывайся ты… Чекист, а выбрал поповскую прислужницу».
Легко судит лишь тот, кто ни о чем толком поведает, и никакие сомнения не грызут его душу: «Да!» — «Нет!» — и весь сказ.
Но что такой скороспелый судья знает о журавинской девчушке, о том, как она в одну ночь сожгла всех идолов, которым поклонялась, совершила подвиг, поверив, можно сказать, на слово правде Аверьяна Сурмача, чекиста, большевика? И это в то время, когда такие слова для невесты Вакулы Горобца, для сестры воротынской любушки было страшней любой анафемы, отбирающей надежду на вечную жизнь в раю, обрекающей на вечные муки в аду.
Как же он, большевик и чекист, может сейчас отречься от нее, оставшейся без друзей, без близких, отречься и предать ее надежду, ее святую веру в торжество дня над ночью, весны над зимой, любви над насилием, добра над злом…