Я все скажу - Анна и Сергей Литвиновы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сегодня не он был королем вечера – в ознаменование кончины Пушкина анонсирован доклад Александра Александровича Блока. Имя Блока до сих пор, после обнародования им поэмы «Двенадцать», сохраняло скандальный привкус:
«…и буржуй на перекрестке в воротник упрятал нос… что нынче невеселый, товарищ поп… барыня в каракуле поскользнулась и – бац – растянулась…»[20]
Все говорили, что написано гениально, потрясающе, немыслимо, но это же было – за бунтовщиков, за коммунистов, за тех, кто расстреливал и вешал по темницам! Как он мог вообще подобное сочинить, певец Прекрасной Дамы?! «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной в белом венчике из роз впереди – Исус Христос»[21]. Какие блестящие стихи! Но! Иисус, по его мнению, – с ними?! С патрулем бандитов-краснофлотцев?!
В этот раз Блок декламировал не стихи. Дали электрический свет, но он освещал поэта сзади, высвечивая лишь его силуэт, в контражуре. Лицо его почти неразличимо, и он читал монотонным голосом, не интонируя, свой прозаический доклад в честь Пушкина: «О назначении поэта». И это было уже совсем не «Двенадцать» с его очарованием бунта. Скорее, анти-«Двенадцать» – та вещь, которую призывали его написать многие из тех, кто видел, какие страдания принесло время большевиков. Доклад, в котором предчувствовались будущие муки всех российских поэтов на полях двадцатого века: «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл… Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни… Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение. Мы умираем, а искусство остается…»[22]
После доклада чиновник от Петрокоммуны и Наркомпроса громко возмущался: «Каков антисоветский выпад! На публике! И от кого? От Блока, автора “Двенадцати”!»
Совсем скоро эти коммунисты отомстят поэту: затянут, заволынят его отъезд на лечение в финскую санаторию – и через полгода Блока не станет.
А пока его докладом во всеуслышание в фойе и в зале восхищался Гумилев, у которого вообще-то с Блоком имелось множество эстетических разногласий: «Что за блестящий доклад! Его хочется учить наизусть и цитировать: “Светлое имя – Пушкин!”»
А потом они с Блоком долго говорили – вдвоем. Почтенная публика, расходившаяся с концерта, с любопытством посматривала на них и обтекала, робея подойти, лишь ловила отдельные слова из разговора двух титанов:
– Я не могу больше писать стихи, Николай Степанович. Я не слышу музыки. Музыки больше нет.
– Вы же знаете, Александр Александрович, это временная меланхолия; сами говорили мне: вы ей подвержены, и помните наверняка – она проходит.
– Милый Николай Степанович! Поэт не может писать без воздуха, а сейчас для меня воздуха нет; я задыхаюсь. И, знаете, Николай Степанович, я должен передать вам кое-что. Это особенный подарок, и раньше я воспринимал его как орден, маршальский жезл; теперь же, думаю, это крест, подобный голгофскому, который нес наш Спаситель. Вы можете отказаться от этого дара, я пойму. Но именно вы сейчас – солнце нашей поэзии и потому этим должны обладать по праву. Я путано говорю?
– Мне кажется, я понимаю вас, как и всегда.
– Когда-то этим кольцом владел сам Пушкин; потом оно досталось Жуковскому; затем Тургеневу. Теперь оно принадлежит мне, и сейчас это неправильно: ведь я больше не пишу стихов. Но этот перстень не сувенир, не экспонат в витрине; я не хочу и не считаю, что должен возвращать его Пушкинскому Дому или лицею, при всем уважении к музеям. Это тайный знак, своего рода указатель лучшего поэта России. Невидимая отметина, которая тяжелит, ранит, но возвышает. Вы понимаете меня?
– Да, да, как никогда понимаю.
– Возьмите его, носите тайно, как знак Бога, его невидимое тавро. Вы, Николай Степанович, теперь первый поэт России. А я не слышу больше музыки, я умираю, потому что не могу дышать…
Не слушая возражений, Блок достал из кармана и надел на палец Гумилева то самое кольцо.
Наши дни
И вдруг Богоявленскому позвонил актер Грузинцев. Сам.
Обратился с почтением:
– Добрый день, Юрий Петрович!
Сердце ворохнулось: почему он звонит?
– Юрий Петрович, у меня скоро день рождения, хочу вас пригласить почтить меня, так сказать, визитом.
– О! Приятно слышать! Когда же?
– В будущую субботу. Мы, знаете ли, с женой не любим справлять личные праздники в ресторанах, у нас все по-простому, по-домашнему. Приезжайте к нам в дом. С ночевкой, на весь уик-энд. Вы же сможете? И с девушкой приходите.
– С той же самой? – хохотнул Богоявленский. Помнил, какую неадекватную реакцию вызвал актер у Кристинки.
– Это вы как хотите. Можно с той же, можно с другой. Можете и в одиночестве, я своих сокурсниц на «днюху» приглашаю. – Намек более чем прозрачный: приезжай, мол, сможешь заодно за актрисульками приударить.
Понятно, зачем нужен Грузинцев Богоявленскому: из-за перстня. А зачем поэт понадобился артисту? Почему тот его вдруг в дом зовет? Неужели так верит в главную роль в сериале «Мушкетер его величества»? Или ему льстит, что столь известный человек может у него запросто бывать?
Впрочем, нечего себя тешить: известным и популярным Богоявленский был четверть века назад – а сейчас, когда в чести Даня Милохин, Моргенштерн или Нойз Эм-Си, кто про него знает?
Впрочем, на этот счет актер вдруг проговорился – одному богу известно, намеренно или случайно:
– Моя теща, Елизавета Васильевна, от вас, Юрий Петрович, без ума. Просто мечтает с вами познакомиться и бредит, что вы ей можете книжку подписать или даже пару стихотворений на нашем вечере прочесть.
«О, Андрей! – захотелось завопить Богоявленскому. – Да я ради того, чтобы оказаться рядом с перстнем, готов твоей тещеньке хоть все собрание сочинений автографами изрисовать и весь вечер свои строфы декламировать». А вслух сказал:
– Что ж, уважу старушку.
– Елизавете Васильевне пятьдесят три года, – пряча в голосе улыбку, проговорил Грузинцев. Поэту показалось – вот-вот добавит: «Примерно как вам».
– Тогда какие могут быть девушки и актрисы, – пробормотал он в ответ. –