Египтолог - Артур Филлипс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До того трагического дня мы, два юных капитана, во имя общего дела трудились бок о бок здесь, в Египте (пока я в пятнадцатом году не отправился воевать в Босфорской кампании). Мы с Хьюго Марлоу вместе учились в Оксфорде, оба хорошо говорили на современном арабском и отлично разбирались в древнеегипетском. Армия Ее Величества, вовремя отметив наши лингвистические способности, разумно распорядилась нами, отослав на ближневосточный театр военных действий. Нас поселили на окраине Каира, свой лингвистический и культурный багаж мы использовали на допросах узников (случайных подозрительных бедуинов с турецкими документами или оружием) и в контрразведывательных операциях (старались уговорить бедуинов турецкое оружие носить, но ни в коем случае им не пользоваться).
Я знаю, что немодно так говорить о Мировой войне, однако я чувствовал себя на ней превосходнейшим образом — пока меня не попросили стать советником при солдатах АНЗАК,[6] отправленных в веселенькое путешествие на разгром фескоглавых турков и подстреленных при Галлиполи. Все потому, что на протяжении нескольких месяцев до сего скорбного побоища мы с Марлоу, пользуясь пребыванием на земле возлюбленного Египта, прочесывали пески где только могли и при любой возможности представлялись светилам археологии, продолжавшим извлекать из-под земли прошлое, когда настоящее вокруг проваливалось в тартарары.
Мы с моим дражайшим другом в свободные минуты (которых было больше, чем вы можете себе представить, — ибо в моем театре военных действий, сказать по чести, представления давались крайне редко) на мотоциклах ездили, находя формальные предлоги, к пирамидам, к Сфинксу, совершали даже многодневные экскурсии на юг, чтобы посмотреть Долину царей и храм Хатшепсут в Дейр-эль-Бахри, — и все, о чем я мечтал в детстве, о чем грезил в годы учебы, внезапно и волшебно обращалось в реальность. То, по чему я тосковал с детских лет, когда были заложены и схвачены цементом краеугольные камни фундамента моей личности; то, чего я жаждал всем сердцем просто потому, что не бывало и не могло быть ничего красивее в моей жизни; то, что я изучал, страстно желая пленить и подчинить; то, что я долгие годы преследовал, наконец открылось мне через чудесное вмешательство бессмысленной современной войны, и я протянул руку… и осознал, потрясенный и восхищенный, что знания, накопленные мною за годы страстного учения, не проникают далее поверхности, что сияющая материя, пред коей я благоговею, столь пространна, что можно потратить эту жизнь и все последующие, стараясь измерить ее глубину, слиться с ней воедино, поведать ей о своей любви, о своем существовании — и понимать при этом, что тебе никогда не удастся вкусить и малейшей части сокрытого ею; вот что я чувствовал в первые недели и месяцы служения королю и отечеству в моей земле обетованной.
Когда воинская служба запрещала нам с Марлоу покидать базу и бродить среди пирамид, колоссов, скальных гробниц и храмов, мы в тени кабинетов и палаток, как бывало то в Оксфорде, предавались беседам о белых пятнах египетской истории. В такие волнительные моменты бесполезны все знания и гипотезы мира; мы просто ввинчиваем взгляды в сумрак — и не знаем, что там. Мы вглядываемся в тени, рядом с которыми, преследуя каждую дату и каждое слово, мстительными кобрами свились в скобках вопросительные знаки, призванные мучить и ставить в тупик, сводя точность на нет, к примеру: «Атум-хаду (?) правил (?) около 1650 г. до P. X. (?) в конце XIII династии (?), был (?) ее последним царем (?)». И вот уже ученый делает попытку очертить силуэты царей и цариц, самое существование которых сомнительно. С трудом завоеванное бессмертие этих некогда славных мужчин и женщин ныне держится на тончайшем из волосков (половина имени на рассыпающемся папирусе, написанном спустя тысячу лет после гипотетической кончины правителя), а историки и археологи все свои силы кладут на то, чтобы через бездну времени перекинуть хрупкий мостик «обоснованных предположений» — и добраться по нему до полусгинувших героев.
В Оксфорде мы с Марлоу высмеивали безрассудных историков, которые, засеяв древними папирусами плодородную почву своего воображения, с любовью и заботой холили всходы собственной фантазии. Нас тем не менее привлекла аура неопределенности, окружавшая Атум-хаду, предположительно царя XIII династии, героя и поэта. Немало долгих ночей провели мы в студенческой комнате отдыха Баллиола, изнуряя себя просмотром выполненных от руки и фотографических копий первых двух «отрывков Атум-хаду». Мы вели споры о том, как их истолковывать, вычерчивали хронологические расклады, трактовали скрытые смыслы катренов и, разумеется, смеялись над двумя попытками их перевода: игривыми маневрами жеманного Гарримана и надушенными соблазнами Вассаля.
Мой читатель, готов ли ты узнать меня и понять меня как человека и исследователя? Забудь о моем детстве, оно, если не считать влияния отца и праздности нашей семьи, не играет никакой роли. Хочешь осознать, что движет мной, понять, как я пришел к поиску гробницы Атум-хаду? Приглядись повнимательнее к Оксфорду; сейчас мне кажется, что именно жгучие семестры неистовой учебы закалили меня, если не сказать прямо — создали. Благодаря им я обретал исторические крылья и познавал третье, ключевое измерение: вот немощный оксфордский зимний рассвет крадется, незамеченный, сквозь свинцовое стекло окошка, а мы погружены в Лепсиуса, Мариэтта и прочую классику египтологии. Нам с Марлоу по девятнадцать, по двадцать, по двадцати одному году, мы ожесточенно спорим о загадках Древнего Египта, и в особенности занимает нас вопрос о существовании Атум-хаду. Мы выступаем адвокатами дьявола, мы пылки, но гибки, мы спорим так, словно бежим эстафету, с готовностью передаем друг другу факел сомнения, сбиваемся с ног, чтобы поскорее осветить скрытую тенью расщелину доказательства или закоулок упущенной возможности. Если Атум-хаду вообще существовал, какую хронологическую лакуну он может собой заполнить? Ибо в (мучительно неполных) списках царей, открытых в прошлые десятилетия, имени его нет со всей определенностью.
И вот в эти-то дни и ночи мне доводилось быть очевидцем неочевидного: слышать некий голос, видеть сияние алого восхода призвания, не требующего усилий прозрения, — всего этого у Марлоу было не отнять. Кроме цепкой памяти, восприимчивости к языку и набитой на рисовании «глифов» руки Марлоу обладал еще и мастерством знатоков высочайшего класса, таящимся в сокровенных глубинах сознания и не поддающимся ни управлению, ни даже осознанию. Если указать таким людям на их дарование, они не верят, не понимают, о чем ты; они, видимо, просто не думают о таких вещах. У остальных, у трудяг, чего-то недостает — и неважно, какими сведениями и техническими навыками они запаслись. У них нет и никогда не будет, как бы они ни тужились, какого-то нюха на разгадку, бессознательного изящества, способности вжиться в роль без сомнений, раздумий и треволнений. Когда за дело берутся подлинные мастера, люди меньших талантов, сколь бы прославленными и бывалыми путешественниками ни были, в восторженном расстройстве склоняют головы.
В Оксфорде мы с Марлоу (под влиянием Клемента Векслера по прозвищу «Сомневаюсь», знаменитого своим скепсисом) были в отношении Атум-хаду агностиками. Никак невозможно сомневаться в том, что два «отрывка Атум-хаду», отрывок «А», переведенный и опубликованный Ф. Райтом Гарриманом под названием «Нильские Афины», и отрывок «В», переведенный и опубликованный Жаном-Мишелем Вассалем под названием «Le Roi Amant»,[7] пусть их и нашли порознь, отчасти совпадают по содержанию и являются копиями одного и того же исходного текста. Соблазнительно было согласиться с Гарриманом и Вассалем в том, что упомянутый в некоторых стихотворениях «царь», повествователь-поэт-протагонист «Атум-хаду», был на деле не литературным вымыслом, но исторической фигурой. Однако мы, Марлоу и я, не стали еще «атум-хадуанцами». Любая возможность казалась нам правдоподобной: и что Атум-хаду существовал на самом деле, и что он был мстительной фикцией, сотворенной обездоленными египтянами второй половины Среднего Царства; фольклорным героем ссыльных, либо рабов, либо инакомыслящих, либо людей, истосковавшихся по прошлому и вымечтавших себе если не завоевателя, то по меньшей мере человека, бившегося и погибшего за Утраченное Величие, как сэр Томас Мэлори выдумал короля Артура. В Атум-хаду было опьяняющее очарование: кичливый, сексуально всеядный, обреченный, смелый, неистовый, любимый, почитаемый, более прочего гордый способностью создать мир по своему образу и управлять им, руководствуясь собственной же божественной волей. Нас с Марлоу, разумеется, пленили необычайное, диковинное имя (Атум-хаду!) и его мощный конец в виде иероглифа-детерминатива, необходимого для порождения подобного имени (см. фронтиспис), однако ни один из нас не был (по изреченной в процессе самовозбуждения сентенции вялого критика «Коварства и любви в Древнем Египте») «строителем воздушных замков с непристойными фантазиями, назойливым кошмаром ученых и растлителем дилетантов».