Придурок - Анатолий Бакуменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, это было у окна в коридоре, к нему подошла его ученица Анна Сергеевна Ромм — «бабка Ромм», как называли её студенты. В руках её была солидная книга.
— Наум Яковлевич, — обратилась она к нему, — я бы хотела преподнести вам, моему учителю, мой скромный труд — эту монографию.
Берковский взял книгу, открыл её, прочёл название монографии и вдруг вернул её Анне Сергеевне.
— Фу, — сказал он капризным своим голосом и брезгливо отводя руки, даже пряча их за спину, — я не люблю этого автора.
Боже, как устроена человеческая голова! Опять занесла она Проворова невесть куда. И какой мгновенный перенос: Пушкин, ножки, Юра, Берковский. Ощущение, что и думалось-то не в очередь, а в голове сразу всё вместе проявилось. Сразу: и Пушкин, и Берковский, и «бабка» Ромм, и Юра, и эти «лирические отступления поэта».
И тут он опять подумал, что всё, что происходит в его голове, могло бы быть темой для рассказа. Хотя бы даже этот случай с Анной Сергеевной. Или это, когда пожилая лаборантка сказала Юрию Павловичу Суздальскому:
— Юрий Павлович, вы, конечно, бабник. Но вы самый очаровательный бабник из всех, кого я знаю.
Конечно же, это никак не относилось к античной литературе, которую он читал, это относилось только к Юрию Павловичу, которого все любили. Теперь уже в прошедшем времени, потому что он не дочитал свою лекцию. Он только сказал: «Минутку!..» сделал шаг от кафедры и упал. И всё. У него были потрясающие лекции, у него как-то так получалось, что вся античность существовала, чтобы проявиться в русском поэте… Все эти виргилии, гомеры, данте прожили жизнь свою только для этого, чтобы из античности вырос Пушкин. Античность существовала только для этого.
Юрий Павлович сказал тогда: «Минуточку!..» — и упал, и ушёл от нас.
Или вот сам Юра Гаврилин. Какой он? Он всегда ходит в одном и том же приталенном и длинном сером пиджаке. Этот пиджак без воротника, и у Юры всегда под пиджаком чёрная водолазка, и он держит голову несколько напряженно, будто прижимает подбородком ворот этой водолазки. Юра добрый, добрый и деликатный. У него даже в интонациях голоса деликатность эта выражена и в движениях рук — его длинные пальцы каким-то образом её выражают.
Да.
Да: всё, что есть в моей голове, может быть поводом для создания текстов, но всё это — «что» можно писать, но не «о чём». Главное — понять о чём.
Но не ждать же этих внезапных озарений. Нужно быть готовым к их приходу. Нужно ремесло. Пускай будет так: я каждый день буду писать «что», чтобы быть готовым к приходу этого главного: «о чём», — ещё раз решил Проворов. — «Что» — это моя ежедневная жизнь.
Декабрь катил к концу, и к концу катил год, приближая очень скорое наше расставание, но мы-то этого не знали. Да и кто же знать мог?..
Как-то Проворов, находясь в процессе очередной своей «мычалки», придумал, что героем его рассказа мог бы быть я, потому что он считал меня человеком цельным и вполне определенным. Человеком, который сам строит свою жизнь. Этаким «мужчиной».
И, правда, у меня на тот момент всё вроде бы было определенно. Почти. Я был членом комитета комсомола института, имел две печатные работы, и одна из них — в «Учёных записках»; поговаривали о том, чтобы взять меня после защиты в райком, но мне хотелось в аспирантуру к Скатову, хотя я и понимал, что учёный-филолог — это любовь, а не карьера… Но зато интересно. Я был и тогда уже уверен, что вся современная западная мысль, вся литература западная, появились из русской — из девятнадцатого нашего века. Плюс Мировая война, плюс наши революции…
Я колебался, потому что отказаться от такого «лакомного» предложения, от карьеры райкомовского чиновника очень сложно, очень умно это надо сделать, это надо было подумать и подумать ещё, чтобы от такого отказа последствий не было. Это каждое слово надо было продумать, чтобы не попасть, братцы вы мои, впросак. Да. Мы же умные люди, в конце-то концов… Не правда ли?
Но тут обнаружилось ещё одно обстоятельство, которое требовало ещё более тонкой и обоснованной аргументации к отказу, но в голову ничего «такого умного и тонкого» не шло — просто никакого ума не хватало, чтобы придумать такое… «тонкое», придумать что-то толковое. И посоветоваться нельзя. А время шло, и я чувствовал уже тревогу. И уже ругал себя, но в голову ничего не приходило. А это новое обстоятельство было такое, что уж ум за разум заходил. Честное слово.
И, вообще, эта идея — делать меня героем его литературных эксцессов — представлялась мне не совсем… Не нравилась мне эта его идея, потому что… потому что… Странно, но мы все, все его друзья-приятели ни на грамм не сомневались в огромности его таланта: что-то в нём было такое, что исключало всякие сомнения, но я не знаю, что же это?.. Как определить, в чём выражался этот его талант писательский, если он только собирался, только готовился и только собрался начать. Непонятно. Но мне представлялось, что придёт такое время, когда его назовут гением русской словесности, и какой-то будущий исследователь-диссертант будет копошиться в его рукописях и будет рассуждать о прототипах, будет говорить о том, что он ошибался в своих суждениях, а этими суждениями буду я… Каково?! — нет, мне это совсем и определённо не могло понравиться. Нет.
Он искал тему, и я удивляюсь, как это устроена наша жизнь, то многое, что рядом, мы не воспринимаем и не понимаем, как настоящее, которое стоит нашего внимания и рассуждений стоит. Может, оттого, что это — рядом… Я говорю о его семье, о семье его родителей. Конечно, она сейчас далеко, но ему и в голову никогда не могло прийти, что поводом для литературы может стать собственная его семья, его родители. Они были настолько привычны, что он о них не задумывался, хотя, казалось бы, их-то он мог знать более чем кого.
Но он их не знал. Как и мы не знаем — своих. Это знакомые незнакомцы: их жизнь проходит за полем нашего зрения, потому что они — привычны. Мы даже о характере мамы ничего не можем сказать, а об отце и подавно. Они «хорошие» или они «нудные», что ещё? Какой цвет глаз у вашей мамы? В каком платье она ходит? — я не помню.
Глаза голубые, а платье… платье… — увы, я не помню. Помню, что однажды она шила платье у портнихи. Оно было из плотной ткани, ярко-зелёной ткани. Такой ярко-зелёной, что, казалось, оно светилось этой зеленью. И пуговицы были обтянуты этой тканью, и ещё были шитые какие-то строчки. Прострочки были на груди и на животе.
Это платье ей нравилось, она надевала его в торжественных случаях, а шила его портниха из Семёновки, где служил летчиком её муж. И мы ездили туда на машине. Это было далеко за городом, но это только казалось тогда, что Семёновка далеко за городом, потому что ехали мы по грунтовой дороге, которая всё петляла и петляла среди травных, с ромашками и васильками, лугов. А теперь Семёновка — почти город, потому что нет долгой грунтовой дороги. Есть скучный и быстрый асфальт.
Ещё я помню платье из крепдешина, в коричневых цветках… И… и всё. А об отце мне сказать почти нечего. Добрый, усталый. Что ещё?
Как-то он решил, что пора заняться моим воспитанием, но, кажется, было уже поздно. Мы с ним почти не общались, ему было некогда, но когда я вспоминаю его, у меня тепло в груди. Мне кажется, что он всегда уже будет рядом, всегда будет со мной. И чувство это объяснить невозможно.
Что знал о своих родителях Проворов?
Знал не намного больше, но больше — это то, что было информацией официальной, то, что личной его жизнью, назвать я бы не решился.
Официально это то, что отец был директором самого крупного в городе завода. Во времена, когда страна попала в руки Хрущёва и он начал её перекраивать по-своему, дав какие-то свободы и породив «брожение» умов, как оказалось впоследствии — нежелательное, в те времена среди многих экспериментов был и этот: создание совнархозов. Совнархозы были дополнительной и параллельной правительствам республик и областей бюрократической структурой. Может, задумывалось организовать страну так, чтобы появилась конкуренция в чиновничьих организациях, но не нам о том судить, о том судить вправе только лишь органы просвещённые, компетентные я бы сказал. Но в совнархозы эти пришли новые люди, люди из производства, и экономика страны опять двинулась вперёд. Как? — это опять же не нам судить. Для этого всегда найдутся «компетентные люди», которые и про экономику знают достаточно, да и про экономику социализма — не понаслышке. Но в подъезде у нас не стали уже сбрасываться на командировку кому-либо из жильцов, чтобы он привёз из Москвы колбасы или хотя бы сливочного масла, потому что Москва была словно столицей другого государства или просто городом в другом государстве, в котором всегда всё есть… А может, это государство было построено специально так, чтобы вся страна трудилась, производила всякую продукцию, чтобы преподнести это всё в подарок «дорогой нашей пролетарской столице» — Москве. И поэтому в Москве всё было. Зачем это? Найдется ли когда-нибудь этому объяснение? Ну хотя бы дайте определение понятию «простой человек»… А какой «непростой», и чем он «сложный»?..