Адам и Ева - Камилл Лемонье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то в минувшую пору своей жизни старик очутился на огненных островах, куда пристал корабль, на котором он ехал. На этих островах он встретил черных, диких, первобытных людей. Они были грубы и бесхитростны. Они любили своих женщин, ласкали младенцев и терзали врагов. И хотя были наги, в любви же были целомудренны. Все они были красивы и статны, как стройные статуи из бронзы, как гармонически раскрашенные картины. По вечерам один старец перед собравшимся племенем говорил притчи. Звуки барабана и дудок из деревянных колышков сопровождали их танцы. Когда один из них умирал, его жена радостно отдавалась закланию и сопутствовала ему в царство теней.
Так рассказывал нам старец. Он с благодарностью вспоминал диких и благодетельных людей. Их называли дикарями, но он, напротив, считал их несравненно более благородными в гордом и непосредственном проявлении своих чувств, чем бледные цивилизованные, лицемерные и похотливые племена, предавшиеся золоту. Дикари не знали лжи. Их суеверие не было более отталкивающим, чем суеверие белых людей. Они занимались полезным трудом и искусством, обрабатывали дерево и железо по тайному способу своих предков. Они жили свободными и могучими среди своих стад, без законов, и не ведали страданий. Они считали себя самым древним народом, сверстником чудовищ. Каждый из них был подобен первобытному, девственному человеку первоначальной поры.
Внимая его рассказам, мы поведали ему о нашей жизни. Подобно первобытным существам, мы жили среди деревьев, работая проворно и миролюбиво. Мы были чисты и наги. Некий, вездесущий бог обитал в дубах и в стеблях травы, и наша плоть и жизнь были божественны.
Таки мы в свой черед возобновляли первоначальное бытие человечества.
Старец промолвил:
— Благословенна будь пора моих седых и тяжких лет, ибо снежная вьюга моей жизни заблистала зарею. Встретив в ранний час утра счастливый народ, я вновь нахожу его здесь, возле этого дитяти и возле вас в час моего вечера. И кажется мне, я совсем не состарился среди этих образов юности мира.
Борода его вздрагивала, свежим чувством светились его детские глаза. Облокотившись на стол, он встал и поглядел через открытую дверь на прекрасную и ясную ночь. Лес подсетью звездных кристаллов спал трепетным, воздушным сном, как огромная и сладкая тайна царства растений, волновавшихся над безмолвным сияньем вод. Томные тени пропадали у берегов молочного озера лужаек. А старик, такой суровый, с пророческим челом, стоял, склонившись среди этой сладостной ночи.
— Я вижу даль времен, — молвил он. — Настанет день, когда более близкие к истинному Богу души признают себя дикарями и ничтожными созданиями за то, что покинули твои пути, о, благодатная природа! Тогда выйдут люди из тенистых и грязных городов и вернутся к тебе, великая мать, в простоте своих душ, внимая ветру и птицам.
И смолкнул старец и, казалось, шептал про себя, говорил с собой беззвучно, словно из глубины бездны, откуда не доходит ни единое слово. А Ева, прекрасная, как летняя ночь, со своим влажным взором, тихим шепотом промолвила мне:
— Верь мне, дорогой мой, этот старец святой, пришедший к нам в лес. От его слов разливается небесное благоуханье.
Руки мои слегка дрожали под столом, ибо и я видел то же, что и он.
Наши души парили в безбрежной высоте, как бы отделившись от нас, к далеким дням. Старец опустился на скамью, проговорил:
— Вы можете мне в этом поверить. Между той порой и нами только одна капля влаги нескольких тысячелетий.
Из уст его как бы раздавался глагол седых, как горные пласты, веков. А воздух едва лишь сотрясался: падая его слова не производили большого шума, чем щепотка перетертой пальцами пыли. С каким-то беспокойством Ева вдруг сказала мне:
— Он безумный. Он говорит о будущем, словно он бог.
Я легонько дунул ей в глаза:
— Ева, подумай о том, что ты сказала. За валом стремится вал и набегает целое море. Бог не меряет веками течение вод и людей.
Ели стал кричать и смеяться. Ева подошла к колыбели, взяла младенца на колени и сунула ему в рот свою грудь.
— Когда наш малютка кричит, — проговорила она, смеясь — я, по крайней мере, знаю, что ему нужно…
Она говорила просто, как мать, которая, приготовив свое молоко, не видит ничего выше радости расточить его для своего птенца. Но у меня в ушах еще звучал голос старика, и, казалось, крик младенца прозвучал над жизнью земли.
Седые века приближаются к колыбели и глядят, как маленькие ручки перебирают ткань минувших дней.
Пред таинством кормленья грудью замер в безмолвии весь дом. В нем не было еще ни осла, ни коровы, но бедняк уже глядел на ребенка восхищенными глазами старого короля Валтасара. Звездное сиянье разливалось среди ночи бытия. Я опустил руку на плечо старца и вывел его из задумчивости.
— Скажи нам, отец, если это не причинит тебе горести, почему ты, узнав простые нравы, согласные с желанием природы, покорился мучительной жизни городов?
Древний старец, возложив свою руку на мое чело, ответил:
— Я тот, у кого нет родины. Моя судьба в том, чтобы блуждать среди людей. И не знаю, где впервые увидел свет дня, и тоже не знаю, где закрою навсегда мои глаза. Когда я голоден, мой посох стучит у порогов жилищ, ручьи же есть везде. Без отдыха и без спеха я бреду дорогой к завтрашнему дню.
Его слова были ясны и вместе загадочны, как притча. Слова его как бы получали двоякое значенье: были непосредственны и сверхъестественны.
Смола переставала уже гореть. Ясная ночь простерлась в комнате. Как затканная белой туникой фигура, ходила Ева легкой поступью вокруг колыбели. И промолвила мне:
— Видишь, гость наш устал. Он встал до зари, и ему нужен покой. Накрой ему постель из папоротника.
Я повел старика в ту комнату, где сам я спал сном одинокого человека. Я расстелил ветви папоротника, их мы нарвали накануне, и он разносил и теперь острый и расслабляющий запах, подобно маку в саду. Ночь ступала по нашим следам. Взошла по ступеням лестницы и растянула свой светлый полог над ложем. И едва опустившись на папоротник, старец заснул, как слабый ребенок.
XXIV.
Солнце было уже высоко, когда старик пришел ко мне на лужайку. Он сказал:
— Я спал, совсем не слышал пения петуха.
Зная, почему не пел петух, я ему ответил:
— Здесь только лесные птицы. Каждый новый час поет другая птица. Они — часы, которые ладят нашу жизнь.
Он мне сказал тогда с ласковой властностью:
— Птицы вьют гнезда на вершинах деревьев, куры внесутся близ жилищ, а петух трубит зорю, словно орел. Они — благодетели мужа и жены в семейном очаге. И когда молоко матери иссякнет, курица приносит позлащенное, как солнце, и красное, как кровь, яйцо. Вспомни о корове и ягненке. Дом, затерявшийся среди леса, подобен ковчегу, где охраняются и благоденствуют мирные животные.
Он взял мотыгу и пошел со мною на возделываемую ниву. Мы работали бок-о-бок до полудня. Ева с Ели в руках принесла нам лепешек и плодов. Я пошел к ручью зачерпнуть в деревянную миску прозрачной воды. Прекрасное лето струилось дождем золотых лучей на травы. Мы расположились под тенью бука с именем Адама. Вдалеке развевалась под легкой занавеской листвы стройная березка, опоясанная серебристыми кольцами света, носившая имя Евы. И Ели, цепляясь руками за пучки зеленых стеблей, ползал перед нами на животе, точно молодая дикая кошка.
Старец не переставая глядел на игру Ели. Она напомнила ему изящные телодвижения нагих сыновей свободных племен. Их детские сердца также бились у самой земли. В них сохранилась гармоничная прелесть животных, которых приручение не обезобразило. Слова старика раздавались в тишине, словно падали капли жизни, медленно и гулко. Он говорил, как человек, живший в юную пору земли. И лес, лужок, ручей и небо, осененные лучезарным покоем, трепетали на его губах.
Ева тихонько засмеялась своими окрашенными в красное соком ягод губами, восхищенная рыжими волосами ребенка, придававшими ему отважный вид. Зеленый трепет листьев играл на румяных складках его ягодиц. Ямка пупка казалась розовой чашечкой цветка на его молочном и пухлом животе. Его раскрытый ротик напоминал распустившийся сосок женской груди. Ева вдруг опустилась на колени, полная любви и обожания к своему дорогому детищу. Грудью она касалась земли. Она прилегла на землю к ребенку, сама как дитя, и касалась концами губ, как клювом, светлого, детского тельца, покрывая его розовыми пятнами поцелуев, точно цветочными лепестками, которые роняла ее радость. Оглушенный этим бурным ликованием матери, Ели издавал громкие восклицания, словно юный бог. Так в долинах древней поры близ ручьев возилась полная животной грации паниска со своими, как мохнатые козленки, детенышами. Под вечным небом теченье времен, казалось, возобновилось вместе со свежестью и непорочностью существования, когда творенье трепетало могучими биениями земли.