Анархисты - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того как таможенник застонал и она освободилась от него, летучая легкость овладела всем ее телом. Она стянула с себя майку и кинулась за борт. Доплыла до бакена, развернулась и взяла наискосок, чтобы выгрести брассом против течения. Таможенник курил, подняв очки на брови, и теперь она отметила его крепкую фигуру, густые усы, напряженный загорелый бицепс и этот блеск карих масляных глаз, который разглядел и Соломин, прильнув к стволу ивы на том берегу и настроив бинокль…
Катер снова мягко прошелестел по песку, и снова мальчишки подбежали и встали перед ним, пожирая глазами его могучую и обтекаемую, как у касатки, форму. Катя выпрыгнула и, стоя по колено в воде, стала стягивать с поручней велосипед.
– Шевельнулся бы, что ли? – сказала она таможеннику.
Тот поднялся и помог ей.
– Завтра здесь, в десять? – спросила Катя, выводя велосипед из воды.
– Завтра пряников не будет. В пятницу вечером ко мне домой приходи.
– Сколько за понюшку возьмешь?
– Как обычно.
– А если нет?
– На нет и марафета нет.
– А все-таки?
Таможенник надел бейсболку и повернул ключ зажигания; мотор заурчал.
Катя повернулась и пошла по пляжу, порождая проистечение совершенства в мире – грациозная, с плавными руками, вся тонкая и долгая, с густыми, еще мокрыми русыми волосами, собранными нефритовой заколкой, с золотыми скифскими кольцами в ушах в виде двух целующихся львов, отлитых по заказу Соломина в Пушкинском музее с подлинника из Сорочинского клада. Теперь она нравилась себе, и хотя мир и покой уже поблекли, она знала, что облегчение продлится еще часа два, и знание это питало ее беззаботность, которую хотелось куда-то направить, не дать пропасть даром. Ей уже не хотелось скорей увидеть Соломина – она боялась, что он легко разгадает причину ее хорошего настроения, и заранее стыдилась этого. Время растянулось и стало еще медленнее велосипеда, еле едущего по песку… Катя радовалась, что Соломин отправится в леса, он и раньше так делал, и расставание на три-четыре дня приятно ободряло обоих. Сейчас это было бы необходимой передышкой. Ей всегда было против шерсти от заботы Соломина, но так долго было плохо, что она замирала от любого человеческого прикосновения; когда губастый доктор в очках после осмотра погладил ее по голове, она заплакала: вспомнила, что последний раз ее гладила в детстве мать. Катя не чувствовала за собой вины из-за того, что не смогла соответствовать мечтам Соломина о полноценной совместной жизни, ради которой он так тратил душу, ради которой выходил ее из ничтожности. Она испытывала благодарность, но что-то мешало преодолеть неприязнь, причину которой она искала и в прикусившей ее клыками хандре, и в самом Соломине. И нашла. Какая-нибудь развинченная гайка может запросто опрокинуть весь огромный, мощный и надежный механизм – Кате не нравилось, как Соломин пахнет. Он пах сбежавшим молоком и, кажется, красками, канифолью, что ли, и это перечеркивало его как любовника, останавливало влечение.
Пока она была на дне, пока не окрепла, ей не приходило в голову сопротивляться, поскольку не было воли; когда воля появилась, Катя готова была терпеть и стала учиться терпению. Но получалось из рук вон, и она затосковала. Промаялась все лето, и вдруг как будто что-то ударило ей в сердце, и она помчалась в Москву, чтобы подтвердить предчувствие: Зеленый умер. Она удивилась себе: проплакала день напролет; а погибни Зеленый, когда они жили-были вместе, в ней ничего б не шелохнулось. Она шла по Крымскому мосту и вспоминала, как одно лето они часто ночевали на том берегу, в парке, на скамьях, как осенью прикармливали на балконе и ловили в силки голубей, как в зоомагазине, где не было сканеров на выходе, запихивали в рукава консервы с кошачьим кормом (Зеленый считал, что «Фрискис» вкусней шпротного паштета). С тех пор она будто выросла до неба – так оторвалась и измельчала действительность. Будущее время исчезло, настоящее стало невыносимым. Наконец Соломин перестал говорить о женитьбе, и ей полегчало. Но слабый инстинкт самосохранения предупреждал ее от возврата в прошлое – снова застрять в притоне, превратиться в животное… Беспокойство росло, и она ездила в Москву, не находила там себе места и возвращалась к Соломину, где была обречена. Однажды снова кинулась в Москву, но передумала и сошла, едва автобус отъехал от Весьегожска. Черный кубический джип, переваливаясь на грунтовке, поравнялся с ней и не стал обгонять; стекло опустилось, и Калинин посмотрел на нее поверх черных очков. На заднем сидении раскачивалась овчарка с высунутым языком и стоячими ушами. Через десять шагов она взялась за ручку дверцы. «Собачка не укусит?» – «Скорей я тебя укушу». – «Смотри, зубы обломаешь», – отвечала Катя, взлетая с подножки на сиденье.
С появлением Калинина, немногословного таможенного офицера, любившего одиночество, марафет, пение канареек и рыбалку, у нее отпала нужда занимать деньги у Дубровина без ведома Соломина. Добрый доктор одалживал охотно, но проклятый Турчин не давал ей прохода. Теперь у Кати началась другая жизнь. Хотя она понимала, что это первый шаг в пропасть, но ей было все равно. В глубине души она мучилась из-за Соломина, и чувство жалости иногда жгло ее, еще более усугубляя ту решительность, с которой она отвергала его. Вспомнив об этом, Катя закусила губу и сдалась песку, поглощавшему шаг, засыпавшему колеса, – бросила велосипед и села у воды. Она не думала о течении жизни, не думала о будущем, в котором все так же сумбурно царил Соломин, то опечаленный и отчаявшийся из-за чего-то ей неведомого, то натужно воодушевленный, решительно шагающий в соломенной шляпе на затылке, с рюкзаком за плечами и мольбертом через плечо. По утрам ей не хотелось открывать глаза, и она берегла сонливость, ибо знала: когда завеса сна спадет окончательно, тяжелая хмурость одолеет все тело, такая больная тяжесть, что гнетет сильней любой физической боли, и через час она будет согласна отдохнуть в аду… И хорошо, если это были выходные, потому что тогда она отправлялась к Калинину – в условленное место на реку или к нему в дом, где распевали канарейки и оглушительно лаяла овчарка, покрывая скрип кровати и ее собственное разгоряченное дыхание.
Люди на пляже, вопли детей, барахтающихся на мелководье, отвлекли ее от ожидания пустого дня, подавленного вечера и безвестной ночи. К ней из воды выбежал эрдельтерьер и схватил сброшенную босоножку зубами. Она не стала за ним гоняться, босоножку принесла ей хозяйка пса и плюхнулась рядом на песок. Учительница с мужем утром собирались на пляж, но мужнин дружок свистнул в окно и увел помогать менять сцепление на автомобиле. Теперь она была уже навеселе, и ей хотелось с кем-нибудь поболтать.
Ирина Владимировна была единственной из учителей, кто не боялся Турчина. Он заявился однажды в школу с негласной инспекцией – попросил присутствовать на уроке, и она позволила. После урока он передал ей несколько листков – список ошибок, допущенных авторами учебника для восьмого класса. Взглянув на листки, она взяла указку и, орудуя ею, как шпажкой, выгнала Турчина из класса. Больше он к ней не являлся, но писал гневные эпистолы в районо, пока оттуда не пришел сигнал, и Капелкину пришлось анархиста утихомирить.
Ирина Владимировна была бездетная пятидесятилетняя особа, грузная, в старомодных очках-бабочках с сильными линзами, несколько развязная и грубоватая, но знавшая всего «Евгения Онегина» наизусть, благодаря чему она обладала статусом легендарности и неприкосновенности. Турчин язвил, что можно и попугая заставить выучить «Илиаду», но в школьной среде хорошая память считалась признаком высокого интеллекта. Ирина Владимировна была замужем за Пашкой-космонавтом, фрезеровщиком шестого разряда, который в советские времена работал на секретном подземном заводе под Калугой, где изготовливалась космическая техника. Сейчас он был нарасхват среди дачников как лучший работник – монтажник, строитель, плотник и столяр; жена гордилась мужем, ходившим на работу с инструментами, изготовленными им самим из неучтенного титана, из которого он когда-то выделывал фрезой детали спутниковых агрегатов (невесомый гвоздодер производил особенное впечатление).
Ирина Владимировна налила в пластиковый стакан пива, Катя кивнула и взяла.
– Чего не купаешься? – приветливо спросила учительница, допив свою порцию.
– Я уже поплавала; хотя еще охота, – сказала Катя, пробуя дешевое пиво и морщась от теплого дрожжевого духа. – С утра парит…
– Космонавт мой вчера на рыбалке был, температуру воды мерил – двадцать девять градусов. Говорит, рыба вся сварилась, река – уха. Пойду сейчас проверю.
«Как бы не потонула с таким балластом», – подумала Катя, поглядев на опустевшую баклажку.
Короткое тело учительницы было почти без шеи, на него было жалко смотреть. Катя подтянула колени, когда мимо, пританцовывая, пробежали девочки, и вздохнула: «Отчего же Господь так медленно убивает человека?»