Всё, что у меня есть - Марстейн Труде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно, но я гораздо больше боюсь разочаровать Элизу, чем маму. Но когда я действительно чувствую, что чего-то добилась, и Элиза пусть редко, но признает это, само признание Элизы служит для меня оценкой успеха. Кристин же часто хвалит меня в знак скрытого протеста против мамы и папы. Если ей хочется устроить небольшое восстание, чтобы совсем не потерять себя после того, как она оправдала все мечты и ожидания родителей — юридическое образование, муж-адвокат, будущий ребенок, — она восстает и защищает меня в, казалось бы, самой нелепой ситуации. Поддержка Кристин только ослабляет мои и без того шаткие позиции — моя свободная жизнь, отказ от собственного жилья и «престижного» образования, как она это называет, предстают смехотворными и неразумными. «Университетское образование совершенно необязательно означает получение определенной профессии», — говорит она, как бы намекая на то, что в этом есть здравое зерно, но отыскать его невозможно.
Под пристальным взглядом отца я подливаю себе вина. Элиза пытается вести беседу с Бобом, при этом ей приходится держать в охапке обоих хнычущих мальчиков. Боб с напускным интересом расспрашивает ее о работе медсестры, и она рассказывает. Он говорит что-то о «спасении жизней», но Элиза возражает: речь всего лишь о том, чтобы под конец сохранить качество жизни, насколько это возможно.
— Но сейчас я старшая медсестра отделения, так что помогать умирающим мне приходится не так уж часто. Мне на самом деле этого не хватает, — поясняет она.
Стиан оставляет попытки завладеть вниманием Элизы и начинает громко плакать.
— Вот видишь, — говорит Ян Улав, — это то, о чем я тебе говорил.
Все в жизни всегда происходит именно так, как предупреждал Ян Улав.
— Думаю, нам пора ложиться, — веско произносит Ян Улав. Он встает, пытается подозвать официанта, это ему не удается, и он договаривается с папой, что они рассчитаются позже. Элиза поднимается и стоит в пончо и с ребенком на руках.
— Прощай, Лунный Свет, — говорит Боб.
Я бросаю последний взгляд на лицо Элизы, вижу тоску, которую не замечала прежде, — ей хочется еще посидеть с нами, поговорить с Бобом. Словно нельзя и предположить, что у нее могут возникать такие желания. Словно в эту секунду она понимает, что ее жизнь ее не устраивает. Потом Элиза исчезает в толпе людей с мужем и сыновьями. Ей приходится смириться с разочарованием, отогнать тоску и принять последствия того, что она принадлежит Яну Улаву, она — его на веки вечные, что бы ни произошло.
Тетя Лив разговаривает с Бобом о военной службе. Боб, как и Халвор, отказался от службы в вооруженных силах.
У Боба мускулистые, загорелые руки, покрытые волосами, он много смеется. Папа молчит. Официант спешит мимо нашего столика, семья с тремя детьми оплатила счет и собирается уходить, один из детей повисает на руках отца.
— Слова о необходимости защищать свою родину звучат благородно, — говорит тетя Лив, — но если это предполагает необходимость убивать, все становится не таким уж привлекательным, я так считаю.
— Я бы не смог убить и котенка, — говорит Боб. — Не то что я категорически против убийства, я просто абсолютно не способен на это сам.
Официант начинает убирать посуду с нашего столика. Я роняю губную помаду под стол, Боб наклоняется и достает ее. Он медлит, прежде чем отдать ее мне, и смотрит пристально мне в глаза.
— Теперь я приглашу вашу дочь на коктейль, — говорит он папе.
Папе он уже разонравился. Или это я ему не нравлюсь.
— Пойдем, — говорит Боб и протягивает руку. Рукава его светло-голубой рубашки закатаны. Папин взгляд полон неодобрения и озабоченности. Озабоченности не из-за того, что со мной может случиться что-то плохое, но из-за моего характера.
Мы проходим пару сотен метров к бару с гирляндами из цветных лампочек. В баре в основном туристы, но есть несколько человек, которые выглядят как местные. Я вынимаю заколку и распускаю волосы. Боб приподнимает одну прядь, заправляет ее за ухо и произносит:
— Завтра ты уедешь от меня.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Он рассказывает о том, что Томас влюбился в местную девушку, которая работает в баре соседнего отеля.
— Так что теперь я могу остаться с тобой без угрызений совести, — говорит Боб.
Подходит официант, и Боб заказывает напитки. С ним так легко разговаривать, и я рассказываю ему о своем разочаровании в собственной семье, о вечно капризничающих племянниках, о маминой беспомощности и о тете Лив, которая вмешивается во все, о Яне Улаве. Даже о его плавательных шортах.
— И он что же, трясет перед всеми своими причиндалами? — спрашивает Боб. Я смеюсь. — Наверное, он знает об этом. Он фантазирует, что ты возбудишься при виде его богатства.
Я все хохочу. Из бара доносятся популярные мелодии. Тексты песен совершенно не созвучны моей жизни, вовсе не про меня, но они такие трогательные и душевные, что возникает опасность поддаться их очарованию и поверить в них как в истину, которую невозможно опровергнуть. У меня мурашки бегут по коже из-за отвращения к банальности текстов и манере исполнения, в то же время я тронута. И почти влюблена… И не то чтобы влюблена… Коктейль называется «Секс на пляже». По краю бокала тянется хрусткая сахарная каемка, напиток украшает крошечный зонтик. Боб прикасается пальцами к моим губам. Мы целуемся. Ну да, выпила я много.
Поцелуй Боба вызывает вполне предсказуемые ощущения — будто я погружаюсь во что-то знакомое и в то же время неизведанное, в страсть и удовольствие. Он похож на прежние поцелуи и не похож. Почему мне хочется близости с Бобом, хотя он мне почти не нравится? Потому что с Бобом я другая. Но когда я представляю, как буду оправдывать эту близость перед Элизой или Ниной тем, что с Бобом я другая, я больше не нахожу причин быть с ним. Другая — это какая? К тому же что-то подобное я говорила и о Толлефе два года назад, и чувствовала я тогда то же самое — что выхожу за пределы самой себя, расширяю пределы возможного. Ох уж эта вечная потребность удивлять саму себя, и желательно почаще. Боб целует меня в лоб, держит мою голову так крепко, что его руки дрожат, и моя голова трясется, я невольно замечаю контраст между его движениями и выражением лица — он расслабленно улыбается, на нем нежность и отчаяние. Все, что мне никогда не нравилось, приобретает почти неземную и нечеловеческую ценность, возвышается над любыми другими смыслами в мире, в жизни. Как художественный опыт, извращенное уродство, которое внезапно становится прекраснее, чем красота.
— Тебя правда зовут Боб? — спрашиваю я. — На самом деле?
— Не совсем, — отвечает он. — Бьёрн Улав Петтерсен.
— Но это же не Боб, — говорю я. Он улыбается и щурится.
— Нет. Но я же не могу называть себя Буп.
Он склоняется ко мне и снова целует, потом встает и тянет меня к выходу.
На улице мечутся синие блики. Перед рестораном стоит машина скорой помощи, натянута временная палатка, два врача склонились над раскинувшейся на спине женщиной. Она лежит почти без одежды, очень полная, груди свесились по обеим сторонам тела. Врач делает массаж сердца. От его движений, уверенных и энергичных, тело колышется, словно огромный кусок желе, как сдобное тесто. Все происходит совершенно беззвучно. Второй врач стоит на коленях перед палаткой, уперев руки в бедра, словно он уже сдался и теперь наблюдает за теми, кто еще продолжает бороться.
— Ты когда-нибудь видел мертвых? — спрашиваю я Боба.
— Думаю, теперь да, — отвечает он.
У него шелушится кожа на носу, под сухими корочками проступает краснота. Палатка освещается рабочей лампой изнутри, и тех, кто борется за жизнь женщины, можно разглядеть через отверстие входа, их тени движутся по стенам навеса. Посетители ресторана между тем неспешно едят и пьют, отвернувшись от окон, но постепенно их внимание привлекает происходящее у входа в ресторан, и они пытаются разглядеть, что случилось. За исключением двоих, — похоже, они отец и дочь. Отец фотографирует дочь, она улыбается в камеру, посыпая пасту на тарелке перед собой перцем из большой мельницы.