Вокруг Света 1996 №09 - Журнал «Вокруг Света»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В гостинице на улице Монахинь-кармелиток Теодор Лами, или «американский хирург», как записался он в постоялой книге, пользуется почетом и уважением. В покоях горит свеча, тепло, на столе покрыт белой салфеткой ужин.
К черту еду! Он отодвигает в сторону тарелки и берет лист грубой синеватой бумаги. И бегут, бегут четкие стремительные строки — еще выпуклы, влажны слова, еще не отцвели, не порыжели темные орешковые чернила.
«...мы уходим в море в пятницу, ночью. Время для плавания прекрасно, корабль «Королева Голконды» громаден. Капитан Ланглуа вписал меня в документы как русского, но состоящего на службе у короля Франции и отправляющегося с его соизволения в Россию...»
Он склонился над столом, он торопится — почтовый дилижанс уйдет рано утром, — а еще так много надо сказать! Его жесткие, серые, чуть навыкате глаза смотрят в темноту. Он обмакивает перо и заканчивает фразу: «Хорошая предосторожность, но излишняя, потому что на Севере тихо».
Север — это Кронштадт, это Петербург, где он не был много лет и еще не знает, что на морских дорогах — война. Или знает, но успокаивает Шарлотту? Двенадцать лет он не видел ее. Он забыл лицо ее, голос... Чуть закусив губу, он снова берется за перо.
«...твой портрет днем и ночью со мной. Лишь только я открываю глаза, он смотрит на меня, и мне кажется, что он вглядывается в меня — его цвет хорошеет. И мне кажется, что я вижу тебя, тебя слышу, с тобой говорю...»
Он достает из дорожного сундучка уже уложенный портрет. О, Время, ты оставляешь навеки дождливую Сену, набережную, ветер, холодные лужи под ногами, семнадцатилетнюю хохотушку Шарлотт.
К черту сантименты! У него важные дела в России. Он небрежно бросает портрет в сундучок и захлопывает крышку. Берет со стола лист грубой синеватой бумаги, читает, потом лихорадочно что-то дописывает, снова читает, обрывает письмо.
...И гаснет свеча в маленькой комнате парижской гостиницы на улице Монахинь-кармелиток. Я больше не вижу ничего. Перед глазами только этот листок грубой синеватой старинной бумаги с истлевшими краями, с рваными крестиками на сгибах, с сохранившейся датой «...майя 1788 года». Я еще раз читаю последние, оборванные строки, но теперь, спустя два с лишним века, это письмо написано как бы никем и как бы никому.
Но почему, почему так пронзительно ощущение живой жизни, исчезнувшей в веках? Прочитала ли любовное послание таинственная незнакомка? Кто она? Кто он?
Я еще не знаю ничего. Я достаю другие листки из тяжелой архивной папки. О, эта странность узнавания человеческой судьбы, затерянной в архивной пыли. Я знаю, что 28 марта 1812 года в Петербурге он умрет. Умрет или покончит с собой при весьма странных обстоятельствах.
Странный брег
Год только начинался — зловещий, високосный, 1812 год. Армия Наполеона стояла у самых границ России, но война еще не была объявлена.
Первое дерзкое и таинственное письмо императору Александру Первому появилось 5 марта. О чем говорилось в том письме — толком никто не знал, но весь Петербург пришел в волнение. Поползли слухи о «преступных темных личностях», о «сношениях с агентами Наполеона», о «продаже государственных тайн». Поговаривали тайком о «шаткости политической системы» и даже предсказывали «скорое падение империи».
Слухи стали приобретать совсем зловещий характер, когда внезапно был отстранен от государственной службы тайный советник и Государственный секретарь Сперанский. Сила министров уступала его силе, а вот, поди же, свергнут, и мало того — будет сослан в Нижний Новгород. Никак верно называется он в том подметном письме «первым изменником»!
А злополучные письма на имя императора все шли и шли — 14 марта, 17 марта... Вскоре распространились они по Петербургу «в тысяче списков», и жителям столицы представилась вдруг картина «гибельного зрелища всего государства». Сообщались в тех подметных письмах подробности о «разбойничьей орде, готовой двинуться на пагубу Отечества» и, точно, назывался первый изменник Сперанский, а «с ним еже целая шайка».
Под одними списками стояла подпись «граф Ростопчин», под другими добавлялось — «и Москвитяне».
Внезапное возвышение графа Федора Васильевича Ростопчина — он был назначен московским главнокомандующим — приписывали действию этого письма. Другие сомневались в авторстве графа — уж больно дерзко поучал составитель письма Государя Императора: «Ваше Величество, время заняться исправлением монархии и критического ея положения...»
И вот — прямая угроза: «Письмо сие есть последнее, и если останется не действительным, тогда Сыны Отечества необходимостью себе поставят двинуться в столицу и требовать перемены правления...»
Злодейское, кощунственное письмо! Графом здесь и не пахло! Кто же он — этот составитель, этот разбойник?!
И весь Петербург затаился — когда же он сыщется?
Как же реагировал главнокомандующий столицы, секретный комитет и, наконец, сам государь император на эти письма?
Дело это было государственной важности, чрезвычайно секретное, тогда так никто и не узнал, кто скрывался под именем «графа Ростопчина». Вскоре началась Великая война с Наполеоном, и все о «деле» забыли.
А выплыло оно на свет только через полвека, совершенно случайно.
В 1861 году в Санкт-Петербурге лицейский приятель Пушкина «Моденька», «Мордан-дьячок», к тому времени уже Модест Андреевич Корф, видный историк и директор Императорской публичной библиотеки, собирал материалы для своего труда о графе Сперанском. Он-то и наткнулся на особо секретные документы — на «Дело с подметными письмами». И вот продолжение той истории.
25 апреля 1812 года в Комитете охранения общественной безопасности появились документы, относящиеся к поиску темных личностей, к «открытию коварных замыслов и бесчестных целей». Император Александр, находившийся в то время в армии, приказал министру полиции Вязмитинову «подробно разобраться, кто сочинитель подобных бумаг».
М.А.Корф в своей книге подробно рассказывает о всех перипетиях поиска «сочинителя», о допросах мелких петербургских чиновников, которые и «указали прямой путь к сочинителю злодейских бумаг». «Им оказался надворный советник Каржавин, который, однако, остался недопрошенным, потому что умер скоропостижно 28 марта. На этом дело и кончилось», — заключает барон Корф.
Кто таков этот надворный советник Каржавин? Где служил, чем занимался и точно ли он составлял эти злодейские письма — о том в секретных документах не было ни слова.
Казалось бы, судьба навсегда вычеркнула это имя из списка когда-либо живших. Если бы... не старинные письма.
«Милостивый государь мой, умереть где бы то ни было, все равно: из пыли мы вышли, живая пыль мы есмь и в пыль должны возвратиться. Четыре элементы, составляющие махину, называемую человек, должны рассыпаться, и всяк из них присоединиться к своему начальному источнику, — слышу я голос, покорный и равнодушный. — Химия то мне доказала, хотя я в школе у Ломоносова не был, ибо и без Ломоносова химиком быть можно. А я в мартиниканской госпитали более выучился в один год, нежели как мог бы выучиться в 10 лет в московской госпитали».
За окном Петербург, в призрачной зелени утонул Васильевский остров. А эти листки грубой старинной бумаги с истлевшими краями, распавшиеся крестиками на сгибах, хранят иную жизнь, иную весну.
...Град Святого Петра погружен в белую ночь. И нет другого света, кроме небесного — света белой ночи. Он подходит к окну. Но не светлая июльская ночь за окном, а беснуется вьюга уходящего марта. Он зажег свечу, вытащил из тьмы повидавший все на свете дорожный сундучок. Вот они — записки, дневники, письма государю-батюшке, друзьям. Он, Теодор Лами, всегда тщательно хранил черновики. Земные дороги ненадежны, морские — опасны, пути Господни — неисповедимы, а ведь это все его ушедшие дни странствий по свету.
Шелестят в ночи старинные письма — это дни печальной и веселой чередой уходят — уйдут из памяти, как эта белая ночь. Дрожащими руками он перевязывает натуго синей лентой письма и вместе с портретом Шарлотты кладет их в сундучок.
Хлопнула крышка. Он почувствовал приближение припадка, подбежал к буфету и налил припрятанное на сей случай снадобье, изготовленное им самим из диких трав еще на Мартинике.
Сел снова за стол, отдышался, взял с полки книгу, повертел в руках, поковырял ногтем изъеденную червями тонкую кожу переплета. Вспомнил. Он нашел ее в своей промокшей хижине на острове, вернувшись из плавания. Раскрыл ее. «Иоанн Масон о познании самого себя», и черный штемпель: «Theodor Karjavine». Кому теперь достанется его библиотека? Распадется, рассыплется, как и он сам... «Все мы пыль есмь.»
Он закрыл глаза и распахнул наугад книгу — так он отгадывал Судьбу в роковые минуты.
И сказал Иоанн Масон: «Темно будет плавание твое, и брег, на который ты перенесен будешь, найдешь ты совсем неизвестным и странным...» «Странный брег»... — прошептал он.