Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга третья - Анатолий Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мама!.. Мамка!
– Ох, Господи, наказанье мое! Из головы ведь не шел… То синим, как покойника, вижу во сне, в пот бросает, то в кровище, на куски порезанного… Савелия совсем замучила.
Савелий Игнатьевич понял его нерешительность, подтолкнул ощутимо:
– Поддержи, если обнять стыдишься. Шатается, глянь! Грохнется посреди всего… Што, для этово строил?..
– Прости, ма, дурак я, конечно.
Савелий Игнатьевич привалился на стену. Лицо странно набрякло, побагровело непонятным перенапряжением:
– Ково-то не тово у вас. Ну, вовсе не так. Слезы распустили… вовсе лишне.
– А Варюха… Варюха маленькая где? Ее больше вас хотел увидеть.
– Уж больше, – улыбалась Варвара, размазывая по лицу слезы материнской радости. – Представления не имеет, а – больше!
– Давай сестренку… отец! Ну, давай, что ли, не жмись!
– Пошли, если так, – голос у Савелия Игнатьевича окреп, шевельнулись стены, скрипнули плахи.
– Пошли, отец! – визжала заполошно Надька, повторив вслед за Ленькой «отец». – Пошли, робята, Варвару главну смотреть!
– Ты, «робята главны», – уловив, как Надька непроизвольно подражает отчиму, засмеялся Ленька, – говори правильно, а то будешь на семи деревенских языках да на одном полукитайском.
Шумел взбученный бегучий вихорок пыли за плетнем на улице. Шуршал и осыпался. Кокотали куры, щелкали ребячьи бичики, гомонили воробышки, заглядывая за необжитые пока ими наличники. Бойкий один дозаглядывался, свалился, прям в избу. Пырхнул над головами, чирикнул оглашенно с перепугу, вылетел вслед за Надькой в растворенную дверь.
Пели, слаженно распевали над новым домом старые сизо-черные скворушки.
– Ладно, неделю, так неделю, я срок тоже люблю намечать, – выслушав утром пасынка, заявил Савелий Игнатьевич. – В трех комнатах полы да «скворешню» перекрыть – за неделю можно.
– Ну да, чтобы на сенокосе поработать.
Первым заспешив на улицу, Ленька забрался на обрешеченную крышу, и будто бы поднялся непривычно высоко над всей Маевкой. Ощутимая за столом неловкость за недалекое свое прошлое окончательно исчезла. Летели резвые ветры, земля вдали будто колыхалась трепетно, содрогалась под напором происходящего в ней летнего буйства и в ожидании человеческого внимания к себе, заботы и новой ласки, колыхались вдали за околицей набирающие силу посевы, ходили вокруг деревни зелеными волнами. Ее чувственный трепет и внутренние содрогания не были ему ни в укор, ни в осуждение. Они подчиняли властно до боли знакомыми ритмами обычного животворного созидания, как положено и заведено из века в век. Сердце замирало – ослабевшее вдруг Ленькино сердце, – заставляя восторженно замирать и тело, и разум, и столь же неожиданно, откликаясь мягкими толчками, наполняло пульс, рождая непроизвольно легкие необременительные мысли.
Словно не замечая, что деревня потеряла за последние годы, Ленька с пристрастием осматривал ее новые приобретения. Над пекарней, как в лучшие памятные годы, вился густой терпкий дымок. Лезла в глаза новенькая бревенчатая пристройка к школе. Доски, бревна, кирпич, горы песка у клуба, некоторых изб вдоль дороги, убегающей на переправу. Перестук топоров на новой улице, облюбовавшей место на опушке, обновленные плетни и заборы, новостройки на ферме возбуждали воображение, наполняя душу горячей и трепетной радостью.
И не жаль утраченного, чего уже не вернуть, на нет – нет и суда, важно, что усыхая с одного края, деревня расширяется на другом, где поднялся в неподражаемом великолепии бревенчатый дом Савелия Ветлугина и его матери, каких не знавало древнее Круглово.
К воротам подкатил ходок, из которого долго и неуверенно вылезал Андриан Изотович.
Ленька узнал его не сразу. Минуло меньше года, как они расстались, но перед ним был усталый седой старик с бледным, отекшим лицом. Одежки на нем обвисали и топорщились. Он будто усох и невольно напоминал теперь тщедушного Паршука.
Его медлительность порождала недоверие, странное сочувствие. Голос был глух, раздумчив. Лишь в глазах поблескивало былым задором и озорством. Мгновением, как неуловимый выпад острого клинка, он входил в Ленькину грудь знакомой магической властью, но глубоко не затрагивал.
Укатали сивку крутые горки, другим он был – Андриан Изотович, несменяемый маевский управляющий… как все стали другими.
Подергав нехитрыми расспросами и будто бы удовлетворенный простыми ответами, Андриан Изотович сказал:
– По секрету скажу: Кожилин глаз на тебя давно положил, а я напоминаю, так что, серьезно готовься. Давно бы – своих ребят на учебу, а вишь… У нас, мол, без того всем двери открыты. Говорят, на практику к нам отказался? Прозевал, прозевал вмешаться и кое-кому подсказать, я бы такого не допустил.
– Безбожный, если помните, меня в свой совхоз пригласил.
– На свеклу его посмотреть? – недовольно нахмурился Андриан Изотович.
– Я садами увлекся, хочу поучиться на практике… И вообще, с умным человеком всегда интересно
– Безбожный – Безбожным, сады – садами, ты свое не забывай… Где рос… В родной совхоз возвращайся без фокусов. На том свете не прощу – своих разбазаривать. Я Кожилину настрого…
Подошли мать и отчим с Варюхой-маленькой на руках. Мать смеялась, радость ее и счастье были безграничны. Сокрушаясь, что дожили, уж по сто грамм противопоказано, она звала Андриана Изотовича в избу, но и сама будто не верила, что мужики примут ее приглашение.
Точно угадав ее недосказанную мысль, Андриан Изотович внес ясность:
– На новоселье соберемся, тряхнем стариной. На новоселье себя обязательно покажем, хозяйка, раньше времени не отчаивайся.
– Так вот, в связи с этим, Андриан, – заговорил Савелий Игнатьевич. – Недельку бы в виде отгула. В четыре руки мы лихо… штоб не целый день на пилораме. Трофиму накажу, Трофим управится.
– Давай, – глухо произнес Грызлов, по-прежнему производя на Леньку удручающее впечатление. – Свое, оно тоже государственное, если разобраться. Действуй недельку.
Тяжело втащив себя в тарантасик и подобрав вожжи, причмокнул на Воронка, в отличие от наездника, по-прежнему осанисто несущего голову, такого же статного, лишь более покорного вроде бы и терпеливого к подуставшему хозяину.
– Что это с ним? – не скрывая недоумения, спросил Ленька, поглядывая вслед ходку, убегающему негромко. – Едва признал.
– Ну-к! – Савелий Игнатьевич недовольно повел плечами. – Оно, когда крылья есть, а размахнуться негде… Это был человек размаха!
– Был?
– Што думашь, так жить можно до бесконечности без всяких последствий? Уж если герой, то всю жизнь будешь в героях – грудь колесом? Ни старости, ни надрыва?
– Ой, ой, Савелий, да какой он старик, – сочувственно вмешалась мать. – Едва за пятьдесят… Ну, не едва, так и не шестьдесят даже.
Савелий Игнатьевич взглянул на нее осуждающе:
– Таку жизнь, да по годам. Не наша, ево жизнь – совсем друга. Да сам он другой, не по-нашему склепан… Был, Леня, теперь только был. Пока кричал да гонял всех подряд, вот и жил, не тужил. Эти люди в себе иначе, чем снаружи. Они для себя всегда тяжелые, чем для других. – Развернув широкую и могучую грудь, боднул игриво Варюху-дочь и, передавая Варваре, спросил. – С полов начнем или с крыши?
Заливаясь смехом, годовалая Варюха тянулась им вслед. И было в этом ее полусознательном пока веселье нетленное и вечное, как вечен шум ветра, солнечное тепло в свой час, неустанный бег тихой воды, дремная заводь, принимающая на вечное хранение тайны обычного и незатейливого.
2
С полами покончили в два дня, но с надстройкой-скворешней, как называл ветлугинский мезонин Ленька, провозились долго. Сделав раз, вдруг решили, что не так, лучше бы развернуть крышу, сделав чуть ниже, не столь островерхой, принялись разбирать. Вместо окна на улицу поставили дверь и навесили резной балкончик. Здесь же, вместо конька, приладили петушиную голову.
Работалось в охотку, с жаром, но все же Ленька не мог не чувствовать, что не только ради дома и встречи с родными потянуло в деревню, и притаившееся за пределами этого главного, как он пытался думать и убеждать себя, оставалось тревожным. Всякий девичий голос или озорной вскрик заставляли вздрагивать; улавливая его невольный испуг, Савелий Игнатьевич хмурился и отворачивался. Вечер у него наступал не тогда, когда солнце укатывалось за горизонт и угасало, а значительно раньше, едва лишь воздух набирал розовые оттенки. Спеша уйти от беспокойных мыслей, Ленька азартнее наваливался и таскал доски, громче стучал топором, и когда голубовато-розовая бездна загустевала до черноты, измотанный вконец, но с облегчением, что добросовестно уработался и никакие другие желания, в том числе безмятежные прогулки по деревне, сейчас ему непосильны.