Таежный бродяга - Михаил Демин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я приготовил чифир — крепчайший, по-особому сваренный, азиатский чай, распространенный на Севере и в Сибири. Все равно — это было ясно мне теперь уже не уснуть! И попивая терпкий этот напиток и дымя папиросой, сел у окна. И опять вернулся мыслью к отцу.
Он тоже знал этот напиток — пробовал его когда-то! Наши пути ведь были кое в чем схожи; я повторил, скопировал его начало… Молодость его была такой же бесшабашной, бездомной, бродяжьей. И прежде чем уйти в революцию, он некоторое время обитал — как и я потом — в ростовских трущобах, среди местных блатных, проституток, налетчиков. И как поэт, он начинал в Сибири, на каторге, в таежных «централах». И он тоже знал минуты отчаяния, слабости, неудач… Но все же устоял и поднялся — преодолел все! И широко и твердо прошагал затем по жизни. И в этом смысле он всегда был для меня эталоном. И на мгновенье представив его на своем месте, я подумал: нет, мне все-таки легче. В конце концов, я озабочен только собою; других проблем у меня нет. От меня требуется одно: утвердиться и доказать… Что ж, я докажу! Иначе было бы стыдно.
Незаметно подкрался рассвет. Мутная пелена за окнами расточилась, и небо подернулось желтизною. Я рывком распахнул оконные створки и в лицо мне в глаза и в ноздри — хлынула свежесть зари. Москва просыпалась; она была тиха еще и повита зыбкими тенями. Позвякивали первые трамваи. Дробно стучали каблуками редкие прохожие. Гасли уличные фонари.
За годы моего отсутствия городской пейзаж заметно изменился; над старыми, островерхими кровлями маячили теперь новые многоэтажные коробки. Кое — где в пустое небо возносились строительные леса, торчали ребристые силуэты кранов. Из моего окна открывалась обширная перспектива. Город был огромен; казалось, он простирается за горизонт — и нет ему края… И это чудовищное скопище зданий почему — то вдруг напомнило мне тайгу. В самом деле, переулки тут вились, как ручьи, улицы выглядели реками, и все они, сливаясь, текли к площадям… Так же, как в бескрайней северной тайге, здесь можно было легко затеряться, сбиться с пути. И так же, как в тайге, мне предстояло отыскивать здесь нужную тропу — единственную, точно выводящую к цели.
ХОЧУ ВСЕ — САМ!
Немного передохнув и освоившись на новом месте, я начал действовать. И, прежде всего, поспешил навестить двоюродного своего брата — Юрия Трифонова — молодого преуспевающего прозаика. Об успехах Юры я узнал еще в Сибири, в экспедиции, — из московских газет. Нам доставлял их в тайгу почтовый АН, — тот самый, в котором я чуть было не загнулся, не кончился в полете. Однажды мне попалась заметка о том, что писатель Ю.В.Трифонов удостоен государственной премии за роман о студенческой молодежи. И я подумал тогда — со смешанным чувством восхищения и легкой зависти: братишка не теряет времени даром! Он всегда жил правильно. Ему ничто не смогло помешать — ни террор, ни распад семьи, ни гибель наших стариков…
Наши семьи рухнули одновременно, в разгар ежовщины, в 1937 году. Юрин отец, Валентин Евгеньевич Трифонов — мой дядя — был расстрелян, мать сослана в Карагандинские женские лагеря, а дети (Юра и сестра его Таня) все последующие годы жили у бабушки, Татьяны Славатинской — старой подпольщицы, революционерки, которую, как это ни удивительно, террор не затронул, а время щадило долго. В предвоенные годы я (тогда уже проживавший у матери) постоянно общался с ними. Но затем дороги наши разошлись. С началом войны семейство Славатинских эвакуировалось — отбыло в Среднюю Азию — а я оказался в тюрьме.
После этого в судьбе моей было много всякого. Был фронт и последующие сложности, блатная жизнь и новые тюремные кошмары. И голодовки, и цинга, и заполярные этапы. И жесточайшая, затяжная резня, вспыхнувшая среди блатных и охватившая затем все лагеря России; резня, в которой я был вынужден вопреки желанию — участвовать долгие годы. И было начало вольной моей жизни, также, в общем-то, не принесшее мне облегчения, исполненное новых горестей и хлопот.
А братишка все это время спокойно учился, постигал премудрости, упорно писал. Не торопясь, шел к заветной цели. И вот, достиг ее наконец!
* * *Юра был на гребне, в расцвете — это чувствовалось по всему. Он жил в новом, недавно отстроенном «писательском» доме, имел свою машину, «Победу». И успел уже обзавестись семьей; был женат на Ниночке Н. — известной оперной певице.
— Ой, как у вас голоса похожи! — сказала, всплеснув руками, Ниночка, — та же манера говорить… Да и жесты… Но характеры — это заметно — разные. Что ж, мальчики, выпьем за вашу встречу!
Мы выпили. И потом — еще. И после третьего захода Юра заставил меня рассказать о себе. Рассказ был долгий. И когда он кончился, Юра заметил — задумчиво надув толстые свои губы, вертя в пальцах рюмку:
— Какой сюжет! Какая благодатная тема! Да ведь из этого можно сделать грандиозный роман.
— Ну, уж и грандиозный, — усомнился я, — приключения, блатные авантюры — что в этом серьезного? Развлекательное чтиво… Почти что — сказочка…
— Чудак, — усмехнулся Юра, по-прежнему играя рюмкой (рюмка была граненая, тончайшая, таящая в себе певучий хрустальный звон; впервые за много лет я ужинал среди крахмальных салфеток и хрусталя). — Чудак, ей-Богу. Да ведь эти авантюры — твоя жизнь. Реальная, доподлинная — не высосанная из пальца! Такое «чтиво», такие «сказочки» обычно рождаются в кабинетах. Писатели творят их в муках; изощряются, изобретают ходы… А тут ничего не надо изобретать, только рассказывай. Рассказывай правду. Без фокусов, без литературных штучек. Куперу и Стивенсону, к примеру, без этих самых штучек обойтись было нельзя. У тебя же перед ними великое преимущество. Так пользуйся этим. Эх, мне бы такой материал.
И он со стуком поставил рюмку. Придвинул мою. И наполнил их обе разом, из пузатого, влажно поблескивающего графинчика.
— Не знаю, — пробормотал я со вздохом, — ох, не знаю…
Мне все время казалось, что он говорит со мною не всерьез — попросту успокаивает меня, тешит… В конце концов, что стоит ему — удачливому, добившемуся всех благ — подбодрить заблудшего кузена? Только потом осознал я его правоту, понял, в чем мое назначение. Только потом, спустя годы. А в ту пору я был еще зелен и глуп — эдакий самолюбивый простак! И я не знал еще прозы, не дозрел до нее… И сильно мне мешал этот хрусталь — весь этот блистающий парадный антураж.
— Не знаю, старик. — Я выпил. Крякнул. И утерся ладонью. — Ты, в общем-то, толкуешь о биографии… Но ведь это — еще не литература. Не настоящая литература. О себе каждый может…
— Ну, во-первых, не каждый, — возразил он, — а во — вторых, большая литература, «настоящая», — как ты сказал — она почти всегда создавалась на биографическом материале. Все, в конечном итоге, пишут о себе; о том, что они видели, что твердо знают. Знают по личному опыту! Кто таков, скажем, Печорин? Гарнизонный кавказский офицер — такой же, в принципе, как и сам Лермонтов… Толстой знал салонную жизнь и войну, и об этом писал. Изображать уральских золотоискателей он никогда не стал бы, точно так же, как и Мамин-Сибиряк, бытописатель Урала, — человек простой, провинциальный, бедный — не рискнул бы описывать семейство графов Ростовых. Понимаешь? Вот, то-то. А ты — биография! Это, брат, великая вещь. Она определяет все.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});