Провинциальная муза - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да это история ваших последних литературных боев, — заметила Дина.
— Бога ради, — взмолился г-н де Кланьи, — вернемся к герцогу Браччиано.
И к великому отчаянию собравшихся, Лусто продолжал чтение «чистого листа».
224
ОЛИМПИЯ,Тогда я пожелал убедиться в своем несчастье, чтобы иметь возможность отомстить под покровом Провидения и закона. Герцогиня разгадала мои намерения. Мы сражались мыслями, прежде чем сразиться с ядом в руке. Нам хотелось внушить друг другу взаимное доверие, которого мы не имели: я — чтобы заставить ее выпить отраву, она — чтобы завладеть мною. Она была женщина — она победила; ибо всегда у женщин одной ловушкой больше, чем у нас, мужчин, и я в нее попался: я был счастлив; но на следующее же утро проснулся в этой железной клетке. Я весь день рычал во мраке
225
ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ.этого подземелья, расположенного под спальней герцогини. Вечером, поднятый вверх, сквозь отверстие в полу спальни искусно устроенным противовесом, я увидел герцогиню в объятиях любовника; она бросила мне кусок хлеба — мое ежевечернее пропитание. Вот моя жизнь в течение тридцати месяцев! Из этой мраморной тюрьмы мои крики не достигают ничьих ушей. Счастливой случайности ждать было нечего. Я больше ни на что не надеялся! Посуди сам: комната герцогини — в отдаленной части дворца, и мой голос, когда я туда поднимаюсь, не может быть услышан никем. Всякий раз, когда я вижу свою жену, она показывает мне яд, который я приготовил
226
ОЛИМПИЯ,для нее и ее любовника; я прошу дать его мне, но она мне отказывает в смерти, она дает хлеб — и я ем его! Я хорошо сделал, что ел, что жил, — я как будто рассчитывал на разбойников!..
— Да, ваша светлость, когда эти болваны, честные люди, спят, мы бодрствуем, мы…
— Ах, Ринальдо, все мои сокровища принадлежат тебе, мы разделим их по-братски, я хотел бы отдать тебе все… вплоть до моего герцогства…
— Ваша светлость, лучше добудьте для меня у папы отпущение грехов in articulo mortis,[49] это мне важнее при моем ремесле.
227
ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ.— Все, что ты захочешь; но подпили прутья моей клетки и одолжи мне твой кинжал!.. У нас очень мало времени, торопись… Ах, если б зубы мои были напильниками… Я ведь пробовал перегрызть железо…
— Ваша светлость, — сказал Ринальдо, выслушав последние слова герцога, — один прут уже подпилен.
— Ты просто бог!
— Ваша жена была на празднике принцессы Виллавичьоза; она возвратилась со своим французиком, она пьяна от любви, так что время у нас есть.
— Ты кончил?
— Да…
228
ОЛИМПИЯ,— Твой кинжал? — с живостью обратился герцог к разбойнику.
— Вот он.
— Прекрасно. Я слышу лязг блока.
— Не забудьте про меня! — сказал разбойник, который хорошо знал, что такое благодарность.
— Буду помнить, как отца родного, — ответил герцог.
— Прощайте! — сказал ему Ринальдо. — Смотри, пожалуйста, как он полетел! — добавил разбойник, проследив глазами исчезновение герцога. «Буду помнить, как отца родного», — повторил он про себя. — Если он так намерен помнить обо мне!.. Ах! Однако ж я поклялся никогда не вредить женщинам!..
Но оставим на время раз-
229
ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ.бойника, отдавшегося своим размышлениям, и поднимемся вслед за герцогом в покои дворца.
— Опять виньетка — амур на улитке! Потом идет чистая двести тридцатая страница, — сказал журналист. — И вот еще две чистые страницы, с заголовком «Заключение», который так приятно писать тому, кто имеет счастливое несчастье сочинять романы!
ЗАКЛЮЧЕНИЕ.Никогда еще герцогиня не была так красива; она вышла из ванны в одежде богини и, увидев Адольфа,
234
ОЛИМПИЯ,сладострастно раскинувшегося на груде подушек, воскликнула:
— Как ты прекрасен!
— А ты, Олимпия!..
— Ты любишь меня по-прежнему?
— Сильнее с каждым днем! — ответил он.
— Ах, одни французы любить умеют! — вскричала герцогиня… — Ты очень будешь любить меня сегодня?
— Да…
— Иди же!
И движением, полным ненависти и любви, — потому ли, что кардинал Борборигано глубже растравил в ней гнев против мужа, потому ли, что она захотела показать герцогу картину еще большей страсти, — она нажала пружину и протянула руки сво-
— Вот и все! — воскликнул Лусто. — Экспедитор оторвал остальное, заворачивая мои корректуры; но и этого вполне достаточно, чтобы убедить нас в том, что автор подавал надежды.
— Ничего не понимаю, — сказал Гатьен Буаруж, первый нарушая молчание, которое хранили сансерцы.
— И я тоже, — отвечал г-н Гравье.
— Однако же роман этот написан в годы Империи, — заметил ему Лусто.
— Ах, — сказал г-н Гравье, — по тому, как разговаривает этот разбойник, сразу видно, что автор не знал Италии. Разбойники не позволяют себе подобных concetti.[50]
Госпожа Горжю, заметив, что Бьяншон сидит задумавшись, подошла к нему и, представляя ему свою дочь Эфеми Горжю, девицу с довольно кругленьким приданым, сказала:
— Что за галиматья! Ваши рецепты куда интереснее этого вздора.
Супруга мэра глубоко обдумала эту фразу, которая, по ее мнению, была верхом остроумия.
— О сударыня, будем снисходительны — ведь здесь всего двадцать страниц из тысячи, — ответил Бьяншон, разглядывая девицу Горжю, талия которой грозила расплыться после первого же ребенка.
— Итак, господин де Кланьи, — сказал Лусто, — вчера мы говорили о мести, придуманной мужьями; что вы скажете о мести, которую придумала женщина?
— Я полагаю, — ответил прокурор, — что этот роман написан не государственным советником, а женщиной. В отношении нелепых выдумок воображение женщин заходит дальше воображения мужчин, доказательством тому служат: «Франкенштейн» миссис Шелли, «Леон Леони», произведения Анны Радклиф и «Новый Прометей» Камилла Мопена.[51]
Дина пристально посмотрела на г-на де Кланьи, и взгляд этот, от которого он похолодел, ясно говорил, что, несмотря на столько блестящих примеров, она относит его замечание на счет «Севильянки Пакиты».
— Ба! — сказал маленький ла Бодрэ. — Ведь герцог Браччиано, которого жена посадила в клетку и каждый вечер заставляет любоваться собой в объятиях любовника, сейчас ее убьет… И это вы называете местью?.. Наши суды и общество несравненно более жестоки…
— Чем же? — спросил Лусто.
— Эге, вот и малютка ла Бодрэ заговорил, — сказал председатель суда Буаруж своей жене.
— Да тем, что такой жене предоставляют жить на ничтожном содержании, и общество от нее отворачивается; она лишается туалетов и почета — двух вещей, которые, по-моему, составляют всю женщину, — ответил старичок.
— Зато она нашла счастье, — напыщенно произнесла г-жа де ла Бодрэ.
— Нет… раз у нее есть любовник, — возразил уродец, зажигая свечу, чтобы идти спать.
— Для человека, думающего только об отростках и саженцах, он не без остроумия, — сказал Лусто.
— Надо же, чтоб у него хоть что-нибудь было, — заметил Бьяншон.
Госпожа де ла Бодрэ, единственная из всех услышавшая слова Бьяншона, ответила на них такой тонкой, но вместе с тем такой горькой усмешкой, что врач разгадал секрет семейной жизни владелицы замка, преждевременные морщины которой занимали его с утра. Но сама-то Дина не разгадала мрачного пророчества, заключавшегося в последних словах мужа, — пророчества, которое покойный аббат, добряк Дюре, не преминул бы ей объяснить. Маленький ла Бодрэ перехватил во взгляде, который Дина бросила на журналиста, кидая ему обратно этот мяч шутки, ту мимолетную и лучистую нежность, что золотит взгляд женщины в час, когда кончается осторожность и начинается увлечение. Дина так же мало обратила внимания на призыв мужа соблюдать приличия, как Лусто не принял на свой счет лукавых предостережений Дины в день своего приезда.
Всякий бы на месте Бьяншона удивился быстрому успеху Лусто; но его даже не задело предпочтение, какое Дина выказала Фельетону в ущерб Факультету, — настолько был он врач! Действительно, Дина, благородная сама, должна была быть чувствительнее к остроумию, чем к благородству. Любовь обычно предпочитает контрасты сходству. Прямота и добродушие доктора, его профессия — все служило ему во вред. И вот почему: женщины, которым хочется любить, — а Дина столько же хотела любить, сколько быть любимой, — чувствуют бессознательную неприязнь к мужчинам, всецело поглощенным своим делом; такие женщины, несмотря на свои высокие достоинства, всегда остаются женщинами в смысле желания преобладать. Поэт и фельетонист, ветреник Лусто, щеголявший своей мизантропией, являл собой пример той душевной мишуры и полупраздной жизни, которые так нравятся женщинам. Твердый здравый смысл, проницательный взгляд Бьяншона, действительно выдающегося человека, стесняли Дину, не признававшуюся самой себе в своем легкомыслии; она думала: «Доктор, может быть, и выше журналиста, но нравится он мне меньше». Потом, размышляя об обязанностях его профессии, она спрашивала себя, может ли когда-нибудь женщина быть чем-то иным, кроме «объекта наблюдения», в глазах врача, который в течение дня видит столько «объектов»! Первое из двух изречений, вписанных Бьяншоном в ее альбом, было результатом медицинского наблюдения, слишком явно метившего в женщину, чтобы Дина не почувствовала удара. Наконец Бьяншон, которому практика не позволяла длительного отсутствия, завтра уезжал. А какая женщина, если только ее не поразила в сердце мифологическая стрела купидона, может принять решение в такое короткое время? Бьяншон заметил эти мелочи, производящие великие катастрофы, и в двух словах изложил Лусто своеобразное суждение, вынесенное им о г-же де ла Бодрэ, живейшим образом заинтересовавшее журналиста.