Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А массы?
— А массы… Mon Dieu,[103] массы… — развел граф руками. — Массы и останутся массами и будут работать на своих новых господ. Соусы, конечно, разные, но суть одна: раньше — отечество, теперь интернационал, раньше Борис Иванович фон Штирен, теперь социалисты, раньше царь, теперь Троцкий…
— Только и всего? — спросил Евгений Иванович, отлично про себя зная, что другого ничего и не бывает.
— Только и всего… — сказал граф. — Хотя, чтобы быть точнее и в учете сил жизни не ошибиться, надо принять во внимание совсем неотмеченный новый фактор: и в массы проник теперь скептицизм, и в массе люди покрупнее стали думать не по указке, разрешенной правительством или рабочими вождями, а самостоятельно. И до любопытных вещей иногда договариваются. Мне посчастливилось несколько раз встречаться с Григорием Ефимовичем Распутиным — вот один из очень ярких образчиков Неверов из народа…
— Да какой же он невер? — спросил Евгений Иванович. — Он все насчет божественного больше действовал…
— Это был скептик подлинной марки, который сомневался во всем, а в том числе и в собственных утверждениях… — сказал граф. — А отсюда — широкая терпимость к отрицаемому. И он отвергал не только батюшек с их дряхлыми текстами, он шел много глубже. Вот только на днях моя сестра рассказала мне о нем прелюбопытный факт. Позвали его как-то в одну очень аристократическую семью, где был тяжело болен единственный ребенок: авось поможет… И вдруг Григорий Ефимович уперся: не хочу… «Что такое, в чем дело?» — «Не люблю я помогать ребятам… — сказал он. — Жизнь-то его, может, и спасешь, а из него потом, может, разбойник какой выйдет али еще что похуже. Возьмешь ли на душу его грехи?» Если расшифровать эти его слова, то получится уже сомнение в самом добре и зле. Их относительность тут твердо установлена. И я раз деликатно посоветовал ему не так уж крепко напирать на «Cordon rouge[104]», а он с большим чувством сказал мне: «Дума меня заедает, потому и пью… Думать боюсь, думать не хочу…»
— Это чрезвычайно интересно… — сказал Евгений Иванович, — И как странна наша жизнь!.. — вдруг задумчиво усмехнулся он. — Вот мы, двое русских, никогда раньше друг друга не знавшие, встречаемся в глуши баварских Альп и разговариваем о полуграмотном тобольском мужике и видим, что и он болел какою-то темною болью века…
Настя внесла в уютную столовую начищенный на удивление самовар и позвала Елену Петровну.
— Милости просим… — пригласила та графа, поздоровавшись с ним.
— Благодарю… С величайшим удовольствием… — отвечал граф. — Давненько не видал я самовара…
— Это наша Настя от самого Иркутска через Владивосток его сюда притащила… — сказала Елена Петровна. — Сколько раз, когда приходилось особенно туго, уговаривала я ее бросить его, не затруднять так себя лишним багажом, ненужною, в сущности, вещью, но она настояла на своем. А теперь, действительно, очень приятно… Садитесь, пожалуйста…
Граф отодвинул стул и вдруг засмеялся.
— Это что такое? — воскликнул он, поднимая кончиками пальцев со стула весь выпачканный в грязи детский башмачок.
— Ах, это башмак Тата… — сказала хозяйка. — Надо было отнести его к сапожнику в починку, и вот бросили тут и забыли…
Евгений Иванович опустил глаза и незаметно вздохнул. Но справился с собой и посмотрел на жену. Как она поседела, как исхудала, какие у нее тревожные глаза: за детей, за их будущее все боится… И стало жалко ее… Он, смеясь, взял у графа башмачок и вынес его в коридор…
— А где же наш Николай Николаевич? — спросил граф.
— Он с детьми в саду что-то устраивает… — отвечала Елена Петровна. — Да вот они…
В столовую вошли, смеясь, Николай Николаевич и дети.
— Ну что, кончили о политике? Что? — спросил Николай Николаевич. — А мы на лугу мертвого крота нашли и сейчас торжественно похоронили его в саду и даже памятник поставили… Что? Дети были публикой, а я — военным оркестром…
— Aber um Gottes willen![105] — вдруг воскликнула заметно подросшая Наташа, схватившаяся за местную газетку, которую Настя внесла вместе с самоваром. — Папочка, а доллар-то как опять поднялся! Ужас! А фунты!
Все засмеялись.
— А разве у тебя есть доллары? — шутя спросил граф.
— У меня нет, а вот у Николая Николаевича есть… — отвечала девочка. — И у многих наших школьников валюта есть: у кого доллары, кто франки имеет, а кто стал покупать теперь леи: надеются, что леи пойдут в гору…
— Вполне основательно… — сказал граф. — У леи есть будущее… Евгений Иванович вспомнил свои кубанские мечты о здоровой немецкой школе и тихонько вздохнул…
Вскоре после чая Николай Николаевич опять куда-то незаметно исчез, а граф, уговорившись с Евгением Ивановичем относительно поездки к принцу, стал прощаться.
— Только вы уж сделайте милость, проводите меня до дороги… — сказал он. — А то я, пожалуй, запутаюсь…
— Конечно, конечно…
Они вышли. Были тихие сумерки. Горы потемнели, и жидко горела над одной из вершин Венера. Тишина была полная. Но смутно и тревожно было на душе Евгения Ивановича. Граф на ходу много рассказывал о Распутине, и Евгений Иванович внимательно слушал, а потом опять зашел разговор на ту же тему, что всю жизнь окутали сумерки, что не видно путей, что все маяки потухли.
И уже подходя к К., граф вдруг остановился и проговорил:
— Вы не обижайтесь, но вы удивительно напоминаете мне временами… Распутина…
— Да чему же тут обижаться? — пожал плечами Евгений Иванович. — Такой же человек, как и все. Я никогда не верил газетной болтовне на этот счет: уж очень мы любим расправляться с людьми одним махом… И ведь все мы, в сущности, Распутины… — усмехнулся он. — Распутин происходит не от распутства, а от распутья, а если даже и есть распутство, то оно опять-таки от распутья. Все мы стоим на распутьях. А вокруг только развалины. Церковь, государство, семья, запутавшееся искусство, явно заблудившаяся наука, парламентаризм, социализм — разлагается все. И наша европейская катастрофа — это не причина болезни, а ее следствие: болезнь началась задолго до катастрофы…
— Разумеется… — согласился граф. — Недавно в одной немецкой газете я прочел тяжеловесно-ученый фельетон о том, как похоже наше время на эпоху крушения Рима. Но, по-моему, это мысль совершенно неверная, потому что психологическая подпочва у нашего крушения совсем другая: те не сознавали, что умирают, а мы, прожив на полторы тысячи лет больше их, поняв, что все культуры должны умереть, это сознаем. Это огромная разница…
— И что тяжелее, так это то, что, имея за собой этот тяжелый тысячелетний опыт, мы не можем, умирая, воскликнуть: ave, vita nova: morituri te salutant![106] Мы уже знаем, что молодая жизнь эта та же сказка про белого бычка, только другими словами…
— Увы!
Они простились до послезавтра. Евгений Иванович зашагал темными полями домой, а граф зашел в кафе, чтобы заглянуть в вечерние газеты: что биржа? Бумаги его — и Badish Anilin und Soda, и Dusseldorfer Mashinenbau, и Gotaer Waggonfabrik, и Nobel-Dynamit, и Chemishe von Heyden, и Montana,[107] и другие — дали очень резкое движение вверх. Это было очень, очень приятно. Граф тут же, на краешке газеты, подсчитал карандашом свои прибыли — вышла очень кругленькая сумма — и, купив себе и Варваре Михайловне на ужин полфунта сосисок, в самом приятном расположении духа отправился домой…
Евгений Иванович перед сном отметил в своей тетради беседу с графом и приписал:
«Он нашел во мне сходство с Распутиным, о котором он много мне рассказывал. И я чувствую это сходство. Распутин чрезвычайно русский человек — так же, как и Платон Каратаев. Разного у них только психологическая подпочва. Если подпочва мягкая, мечтательная — получается Платон Каратаев, а если бурная, страстная — Распутин. А я стою как-то между ними, близкий одинаково и тому, и другому…»
XXXV
МАШИНКА ПРИНЦА ГЕОРГА
Известие, принесенное графом Михаилом Михайловичем на виллочку «Bergfried» о том, что принц Георг решил отдать все свои силы на спасение России, было совершенно справедливо. Удачно ускользнув еще при Временном правительстве через Финляндию за границу, принц Георг прежде всего проехал в Ниццу, где на своей огромной беломраморной вилле среди пальм угасал его отец, знаменитый когда-то красавец, кутила и бретер, как-то инстинктивно стоявший всю жизнь выше всех этих отживших предрассудков, которыми люди неизвестно зачем загромождают свое бренное существование. Он, по пословице, бил сороку и ворону, не заботясь, что из этого может выйти. Его жена, знаменитая красавица, не отставала от своего супруга и тоже била и сорок, и ворон, и галок, и все, что попадется под руку. Уже под конец своей молодости она пленила одного великого князя, носившего кличку сухопутного адмирала, ибо плавал он исключительно между Парижем и Монте-Карло. Сухопутный адмирал настолько крепко и натурально привязался к красавице, что муж стал находить это совершенно неприличным. Вернувшись раз поздно ночью из яхт-клуба, принц постучал в дверь супружеской спальни. Ему в визе было отказано. Он попробовал настаивать. Дверь вдруг отворяется, и на пороге вырастает могучая фигура сухопутного адмирала. Короткое, но горячее объяснение, и принц, получивший ловкий и сильный удар коленом под известное место, летит через всю комнату к двери. Поднявшись с паркетного пола, он решил, что жить в этой варварской стране он больше не может, стал в оппозицию ко двору и правительству и уехал на юг Франции. Однако вскоре прерванные сгоряча отношения с сухопутным адмиралом были восстановлены, и все они так троечкой везде и всюду и ездили. Прижившийся на солнечном берегу принц в Россию больше не возвращался, ограничиваясь лишь получением доходов оттуда со своих необозримых имений…