Книга бытия (с иллюстрациями) - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он явно напрашивался ко мне домой. Я отговаривался: отчим болен, ему не до гостей. Мама часто говорила, что в детстве я был мальчиком умным, но простодушным и очень наивным. От наивности я избавился не полностью, но дураком все же не был. У меня на полках стояли и полное собрание сочинений Троцкого, и язвительные антисоветские карикатуры сатириконца Реми, и «Философия эпохи» Зиновьева, и книги Бухарина, Радека… А рядом — многотомник философских трактатов под отнюдь не социалистическим названием «Творения святых отцов западных». Но самой опасной была крохотная, в четыре странички, брошюрка 1918 года на синей плотной бумаге, в какую до революции завертывали сахарные головы, — «Л.Д. Троцкий — вождь и организатор Красной Армии» — с крупно выведенной на первой странице фамилией автора: И.В. Джугашвили (Сталин). Показывать эти сокровища настойчивому и неожиданному моему другу значило рисковать головой. Я еще не дошел до того, чтобы прятать книги, но уже не хвастался ими.
Незадолго до увольнения из облоно мой незваный опекун мрачно разоткровенничался:
— До меня дошли сведения, Сергей, что Литинский и наши партийцы намерены устроить тебе партийную проработку. В общем, жди гражданской казни. Говорю это тебе по-дружески, чтобы ты приготовился. Уже составляют список ораторов, назначенных принципиально тебя затоптать. Мне тоже предлагали.
— Ты согласился?
— Сергей! За кого ты меня держишь? Я же знаю, что ты абсолютно наш человек. Обещаю тебе самым честным словом, что буду молчать, что бы о тебе ни говорили. Ни одного слова против не скажу — как твой истинный друг. Можешь не сомневаться в моей порядочности, я не предатель.
Казалось, он говорил это искренне.
После того как вывесили приказ о моем увольнении, он перестал приставать ко мне со своей дружбой.
Когда спустя почти двадцать лет я думал, остаться ли мне в Норильске или убраться куда-нибудь в сибирскую глушь — подальше от хорошо меня изучивших местных «органов», мой добрый знакомый, начальник отдела кадров медного завода Петр Лепешев во время очередной нашей пьянки горячо убеждал меня:
— Сергей, как твой друг… Немедленно сматывай удочки! Добром это не закончится. Ты знаешь, я часто к ним хожу — все же отдел кадров… Там заканчивается второй том доносов на тебя. И кто пишет? Лучшие твои друзья!
— И ты тоже, Петя?
— Я — нет. Зачем? Но дело идет к новому аресту, можешь мне поверить — как честному человеку. Беги, иначе судьба тебя настигнет!
Судьба меня (по странной терминологии Лепешева) не настигла — умер Сталин. И в Норильске все же преобладали открытые друзья, а не тайные информаторы — только там, в лагере и ссылке, я убедился, что порядочных людей все же больше, чем подонков. А припомнил я это к тому, что мой новоявленный одесский друг 1934 года был, вероятно, первым из тех, которые усердно создавали тайную литературу, посвященную мне, — думаю, сегодня она состоит не из двух, как на Севере, а из доброго десятка томов.
К довершению всех моих неудач меня стала крутить малярия.
Судя по всему, я заразился во время летней сельской командировки. В окрестностях городка Голая Пристань комаров было видимо-невидимо. К удивлению врачей, болезнь проявилась не в конце лета (когда — по всем медицинским законам — ей полагалось возникнуть), а лишь зимой, на несколько месяцев позже срока. Зато сразу — свирепо, без всякой раскачки. Она называлась трехдневной: двое суток я был на ногах, на третьи валился в постель. Температура взлетала — как на воздушном шаре. Во время приступов она зашкаливала за сорок градусов, однажды дошла до 41,2°. Я потом даже гордился, что несколько часов меня жег такой краснокалильный жар — а я все-таки выжил. Хинина, нормального антималярийного лекарства тех лет, в аптеках не было, выдавали какой-то акрихин. Он был малоэффективен — и от приступов почти не предохранял.
Со временем, в Ленинграде, я вообще перестал его принимать — мне понравились мои припадки. Если они были особенно сильными, я обычно терял сознание — ненадолго, на час-другой. Но перед этим у меня начинались видения. Я еще различал, хотя уже не очень отчетливо, свою комнату, людей, мог отвечать на простые вопросы — и одновременно все больше уходил в мир призраков. Вселенная переворачивалась на голову, красочно вертелась, бешено проносилась мимо, скульптурно замирала… Мир обалдевал, сходил с ума. И я свихивался вместе с ним. Я становился атомом этого великолепно спятившего мира, сливался со всем, что носилось вокруг меня. Я никогда не пробовал наркотиков. Но приступы действовали наркотически. Я превращался в малярийного наркомана.
Впоследствии, уже по совсем другому поводу, я написал стихи, где изобразил этот призрачный мир. Они очень понравились моему другу Льву Гумилеву — правда, он воспринял их как факт философии, а не как результат нападения малярийных плазмодиев.
Вселенная играла дикий туш.И, распадаясь, стал всем миром в сумме я.Безумие — всесопричастность душ.Так вот — то было, видимо, безумие.
На другой день после приступа я чувствовал себя совершенно здоровым — нормально разговаривая, нормально мыслил, нормально работал.
Впрочем, то, чем я занимался после увольнения из облоно, нормальной работой назвать трудно.
Тогда я впервые понял, насколько справедлива поговорка «Мир не без добрых людей». Легко быть хорошим, если тебе это ничего не стоит, — но, собственно, о какой особой доброте можно здесь говорить? В моем случае все было по-другому.
Я остался без работы. Пойти рабочим на завод мешали и гонор, и малярия. В Ленинграде Фира с дочерью ждала денег — а у меня их не было даже на еду. Мной медленно, но неотвратимо овладевало худшее из отчаяний — отчаяние неотвратимости.
Мне помог человек, с которым я не был знаком (я только слышал о нем), — Полевой, муж моей бывшей сослуживицы, директор центральной научной библиотеки Одессы. Наверное, его попросила жена, — она всегда ко мне хорошо относилась. Он неожиданно озаботился образованием своих сотрудников — и организовал курсы повышения знаний, пригласив единственного преподавателя — меня. Собственно, в этом не было ничего удивительного: такие ликбезы устраивались на многих предприятиях, но читали на них лишь идеологические и политические предметы — правительство было уверено, что только они стоят затраченных денег. Но идеология и политика были мне запрещены. А физику, математику и биологию библиотекари знали и без меня — все они имели среднее, а некоторые и высшее образование.
Полевой придумал единственный предмет, совершенствование в котором хотя и не было необходимым, все-таки могло пригодиться — занятие им не попадало под запрет свыше. Это была физическая география. Я, естественно, не был в ней специалистом — но не боги горшки обжигают, тем более Полевой подобрал для меня хорошие книги — и специальные трактаты, и ходовые учебники.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});