Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник) - Борис Подопригора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После чего ехали ещё где-то с час, потом машина остановилась и долго стояла – минут сорок. Глинскому показалось, что автомобиль остановился перед закрытыми воротами. Так оно и было…
Когда малолитражка заехала наконец-то в какой-то гараж, к ней сразу подошёл некий то ли индус, то ли пакистанец в военной форме без знаков различия.
Борис, с глаз которого только что сдернули повязку, моргая смотрел на него. Этот человек, как оказалось, худо-бедно говорил по-русски. Правда, окончания «по-европейски» «проглатывал», но понять его было можно.
Этот «индопакистанец» представляться не стал, подвёл Бориса к белому обшарпанному столу с пластиковой столешницей и приказал написать на листке бумаги фамилию, имя и отчество, год и место рождения, а также название гарнизона, номер части, где захваченный проходил службу, а ещё звания и фамилии командиров.
«Николай» старательно начал записывать свои данные. Когда он аккуратно выводил шариковой ручкой «геологическая партия», пакистанец-индус вдруг спросил:
– Партие? Это такой организаций от КэйПиЭсЭс?
Борис ответил дурным взглядом и затряс головой:
– Не-е! Не партийный я. Нет. Комсомольцем – да, был, не спорю. По возрасту ушёл. А у нас, почитай, все так. А в партии – нет… Я ж просто водила, и всё. А вы не знаете, где тут можно сходить в туалет?
«Индопакистанец» ничего не ответил, хмуро забрал бумагу и вышел, предварительно усадив Бориса к колесу машины. В гараже оставался ещё один молчаливый «дух», тот самый, который и привёз Глинского. «Дух» молча сидел у стены на корточках и равнодушно смотрел на Бориса. Автомат он держал на коленях.
Глинский блаженно вытянул гудевшие сбитые ноги и прикрыл глаза. Он запрещал себе думать о тех, кого оставил в Союзе. Этому его учили специалисты-психологи «на даче». Они научили Бориса аутотренингам и методикам переключения внимания. Глинский понимал, что вспоминать – это только душу бередить и силы терять. Всё понимал. Но не вспоминать то, что не вспоминать нельзя, получалось не всегда. Слава Богу, что от кошмарной усталости ему хотя бы совсем ничего не снилось…
Борис начал задрёмывать и, видимо перестав контролировать себя, вдруг увидел институтский главный корпус – словно бы он утром спешит, опаздывает на первое занятие… Причём почему-то спешит только он один, а все остальные – и преподаватели, и курсанты, никуда не торопясь, сами подбадривают его хлопками и криками, а больше всех – капитан Пономарёв. Словно он, Борис, на каком-то соревновании дистанцию бежит… «Что-то не так, – понял во сне Глинский. – Что-то здесь не так… Почему бегу только я один?»
Из вязкой дрёмы его грубо вырвал какой-то узкоглазый, до пояса раздетый здоровяк с дурным запахом изо рта – Борис и не слышал, как тот подошёл. Узкоглазый грубо схватил его за шиворот и потащил куда-то за собой. Путь был недолгим, вскоре Борис уже озирался в каком-то стрёмном помещении – то ли в кухонной подсобке, где рубили мясо, то ли в пыточной. Уж больно сильно там пахло несвежей кровью – спасибо Мастеру: он, конечно, циник, но циник, учивший различать кровь вчерашнюю от крови с прошлой недели…
В подсобке находились ещё три «духа», один из которых сразу же схватил Бориса за челюсть и резко заставил запрокинуть голову, будто хотел перерезать горло. Двое других, буднично переговариваясь, ловко сдернули с Глинского штаны. Борис почувствовал, как его бесцеремонно кто-то схватил за член и завертел головкой, словно прицеливаясь. Глинский, решив, что его хотят изнасиловать, инстинктивно дёрнулся, но, получив удар кулаком по яйцам, согнулся и осел.
«Духи» безо всяких сексуальных игр навалились на него, а косоглазый хазареец, которого называли Юнус, быстро обрезал ему на члене крайнюю плоть острой белой щепкой. Боль, конечно, была, поначалу острее некуда, но потом… В общем-то, терпимая. И крови пролилось не очень много…
Борис не успел прийти в себя, а «духи» уже сорвали с него рубаху, потерявшую в дороге цвет, и стали грязными ногтями ковырять вытатуированную на левом плече иконку Николая Чудотворца. Эту наколку Глинскому сделали «на даче» специально, чтобы больше веры было в то, что он – гражданский водила. Но «духам» очень не понравилась икона, и они стали требовать, чтобы Юнус срезал татуировку вместе с кожей.
«Джарихэ саннат» (тот, кто делает обрезание) вяло отругивался, отталкивая протягиваемый ему тесак, и презрительно, по-кошачьи шипел. «Духи» настаивали, обстановка постепенно накалялась, и тут в подсобку зашёл ещё один моджахед. Этот вёл себя как начальник, и все сразу же замолчали. В руках вновь прибывший на «торжественную» церемонию обрезания держал самый настоящий английский офицерский стек, которым и постучал по столу:
– Тихо! Молчать! Что у вас тут?
Косоглазый хазареец Юнус, совмещавший обязанность мясника и палача, чуть выступил вперёд:
– Уважаемый Азизулла! Они хотят, чтобы я срезал языческий рисунок с плеча советского… Но я хочу сказать, если мне будет позволено…
– Ну говори, говори!
– Те, кто с советским Богом, – лучше слушаются. А те, которые коммунисты, они безбожники…
Азизулла, судя по всему – начальник тюремной охраны, презрительно скривился:
– Все советские – безбожники, даже те, кто имеет наглость называть себя мусульманином. Хорошо. Не хочешь резать – не режь. Ты стал ленивым, Юнус, совсем ленивым.
– Но, уважаемый Азизулла…
Азизулла не дал узкоглазому договорить, взмахнул своей коротенькой тросточкой. Подойдя к скрючившемуся на полу Глинскому, он слегка ударил его тонким концом стека и своеобразно представился, коверкая и перемешивая русские и английские слова:
– Я – афхонистон рояль армий офисар. Ты – руси гаф-но. Андерстэнд? Понимат?
– Понимать! – быстро закивал Глинский. – Всё понимать!
Он чуть было не добавил «ваше благородие!», но подумал, что это, наверное, было бы уже перебором. Да и не оценил бы Азизулла, просто не понял бы.
Между тем «рояль армий офисар» ещё раз ткнул стеком Бориса:
– Вот твой нэйм?
– А?
– Што твой савут?
– Так это… Николай же… Коля…
Азизулла покачал головой:
– Ноу. Нет Колья.
– Так как же… Нихт ферштейн, или как там у вас?
Азизулла кивнул своим охранникам, те быстро подняли Глинского на ноги. Стек толкнул Бориса в грудь:
– Абдулрахман.
– Чиво?
– Абдулрахман – твой нэйм. Фахмиди?
– Так, а как же… А я же этому мужику написал – Николай… Я ж не знал…
Стек ударил его по щеке.
– Твой зачем?
– Я понял. Ферштейн. Абдулрахман.
Вот и всё. На этом обряд обращения в ислам был завершен. Даже на чтении фатихи (бисмилли), обязательном при обращении в ислам, «сэкономили». От Бориса даже не потребовали произнести ритуального «Аллаху акбар!»[228], как того требовал канонический ритуал. Схалтурили, одним словом. Без души дело сделали – так, для галочки.
Глинский, вообще говоря, никогда особой набожностью не отличался (да это в то время было просто невозможно для советского офицера), но всё равно ощутил некое приятное злорадство – ему не очень-то хотелось славить чужого бога, отрешившись тем самым от своего. Пусть и «с фигой в кармане», пусть и в своего-то вера не очень… Но всё же. Как говорится, пустячок, а приятно.
Правда, уже потом «духи» под предводительством Азизуллы всё же позакатывали глаза к небу и пошевелили губами, шепча что-то. Вроде как помолились – секунд пять. А потом Азизулла, поигрывая стеком, величественно покинул подсобку. Как показалось новоявленному Абдулрахману, он в последний момент пукнул.
На этом «праздник веры» закончился. Программой явно не предусматривалось угощение. Правда, косоглазый хазареец взял древний грязный шприц с какой-то бурой жидкостью и уколол новоявленного Абдулрахмана в пятку. Сделал он это с привычной лёгкостью, будто муху со стола согнал. А потом охранники пинками вытолкали его наружу и погнали через двор. Вот только тогда Глинский сумел оглядеться и увидеть, что вокруг – каменные стены. Он все-таки попал в крепость! Да, точно, это Бадабер! Как на космическом снимке.
Контуры этой крепости Борис мог нарисовать с закрытыми глазами. «Господи, неужели добрался? Это ж такое везение! Это ж уже полдела…»
Порадоваться ему не дали. Охранники без церемоний затолкали его в камеру-одиночку, выкопанную в каменистом грунте и сверху прикрытую обвязанными колючей проволокой досками. Лаз-вход в камеру закрывался подобием двери с амбарным замком. Собственно, камерой это крошечное помещение можно было назвать с очень большой натяжкой, потому что больше всего оно походило на склеп: высота до «колючего» потолка – чуть больше метра, длина – метра три, ширина – полтора метра. Не разгуляешься.