Жизнь с гением. Жена и дочери Льва Толстого - Надежда Геннадьевна Михновец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале 1921 года у нее наконец-то появилась возможность покинуть монастырь (при этом обвинение в антисоветской деятельности еще не было снято)[1155]. С этого времени Александра Львовна вернулась к заботам по сохранению Ясной Поляны. По-видимому, именно в первой половине этого года она сумела попасть на прием к М. И. Калинину[1156] – и увидела, что более совестливые представители высшего ранга советской власти были рады обманываться насчет сложившегося положения вещей. М. И. Калинин встретил ее вопросом:
«– Выпустили? Опять теперь начнете контрреволюцией заниматься?
– Не занималась и не буду, Михаил Иванович!
Калинин посмотрел на меня испытующе:
– Ну расскажите, как наши места заключения? Хороши дома отдыха, правда?
– Нет…
– Ну, вы избалованы очень! Привыкли жить в роскоши, по-барски… А представьте себе, как себя чувствует рабочий, пролетарий в такой обстановке с театром, библиотекой…
– Плохо, Михаил Иванович! Кормят впроголодь, камеры не отапливаются, обращаются жестоко… Да позвольте, я вам расскажу…
– Но вы же сами, кажется, занимались просвещением в лагере, устраивали школу, лекции. Ничего подобного ведь не было в старых тюрьмах! Мы заботимся о том, чтобы из наших мест заключения выходили сознательные, грамотные люди…
Я пыталась возражать, рассказать всероссийскому старосте о тюремных порядках, но это было совершенно бесполезно. Ему были неприятны мои возражения и не хотелось менять созданное им раз навсегда представление о лагерях и тюрьмах.
„Совсем как старое правительство, – подумала я, – обманывают и себя, и других! И как скоро этот полуграмотный человек, недавно вышедший из рабочей среды, усвоил психологию власть имущих“.
– Ну конечно, если и есть некоторые недочеты, то все же в общем и целом наши места заключения нельзя сравнить ни с какими другими в мире.
„Ни с какими другими в мире по жестокости, бесчеловечности“, – думала я, но молчала. Мне часто приходилось обращаться к Калинину с просьбами, вытаскивать из тюрем ни в чем не повинных людей.
– Вот, говорят, люди голодают, продовольствия нет, – продолжал староста, – на днях я решил сам проверить, пошел в столовую, тут же, на Моховой, инкогнито конечно. Так знаете ли, что мне подали? Расстегаи, осетрину под белым соусом, и недорого…
Я засмеялась.
Опять неуверенный взгляд.
– Чему же вы смеетесь?
– Неужели вы серьезно думаете, Михаил Иванович, что вас не узнали? Ведь портреты ваши висят решительно всюду.
– Не думаю, – пробормотал он недовольно, – ну вот скажите, чем вы сами питаетесь? Что у вас на обед сегодня?
– Жареная картошка на рыбьем жире.
– А еще?
– Сегодня больше ничего, а иногда бывают щи, пшенная каша.
Я видела, что Калинину было неловко, что я вру»[1157].
Калинин понял, что обычно у его посетительницы негусто на столе.
В 1920-е годы изменилось отношение А. Л. Толстой к священникам. Оказавшись в Новоспасском монастыре, Александра Толстая, как помним, с долей эпатажа подчеркнула в дневниковой записи, что не считает себя православной; она в тот момент хорошо помнила и то, что ее отца отлучили от церкви. Однако послереволюционная действительность, тюремно-лагерные встречи, а затем и более поздние впечатления укрепили ее веру и изменили отношение к священникам, обреченным новой властью на страдания и смерть за веру.
Однажды на Лубянке ее вместе с сокамерницами повели на допрос, и она столкнулась со священником: «Тихо, едва передвигая ноги, по лестнице навстречу нам поднимался белый как лунь священник в серой поношенной рясе, подпоясанной ремнем. Впереди и сзади шли два красноармейца с винтовками. Мы столкнулись на тесной площадке и поневоле остановились, давая друг другу дорогу. Страдание, смирение, глубокое понимание было в голубых старческих, устремленных на нас глазах. Он хотел сказать что-то, губы зашевелились, но слова замерли на устах, и он низко нам поклонился. И мы все шестеро низко, в пояс, поклонились ему. Сгорбившись, охраняемый винтовками старец побрел наверх»[1158].
В 1922 году Толстая, уже освобожденная из заключения, хлопотала за священников, приговоренных к расстрелу: «Это было во время изъятия ценностей из церквей, когда в некоторых местах выведенные из терпения прихожане встретили комсомольцев и красноармейцев камнями и не дали грабить церкви. На это советская власть ответила страшным террором. Особенно пострадали священники. Самые стойкие и мужественные из них были расстреляны». Один профессор, сидевший в камере вместе с приговоренными к смерти священниками, рассказал Александре Львовне об их последних днях: «Зная, что после того, как их расстреляют, некому будет похоронить их по православному обряду, священники соборовали друг друга, затем каждый из них ложился на койку и его отпевали, как покойника. Профессор не мог рассказывать этой сцены без слез. Вышел из тюрьмы другим человеком: старым, разбитым, почти душевнобольным. Его спасла вера. Он сделался глубоко религиозным».
Этот рассказ Толстая передала М. И. Калинину:
«Не помню, что я говорила Калинину. Помню, что говорила много, спазмы давили горло. Стояли мы друг против друга в приемной.
Калинин хмурился и молчал.
– Вы не можете подписать смертного приговора! Не можете вы убить семь старых, совершенно не опасных вам, беззащитных людей!
– Что вы меня мучаете?! – вдруг воскликнул Калинин. – Бесполезно! Я ничего не могу сделать. Почем вы знаете, может быть, я только один и был против их расстрела! Я ничего не могу сделать!»[1159]
Репрессивная машина Советского государства набирала ход.
Для пишущего о тяжелейших испытаниях, выпавших на его долю, сложно найти точку равновесия в изображении драматических событий, вызвавших острую эмоциональную реакцию.
Достоевский, автор «Записок из Мертвого дома», нашел такую точку. Лев Толстой дал высокую оценку этому произведению, в письме своему другу Н. Н. Страхову от 26 сентября 1880 года он поделился, перечитав книгу, своим восхищенным чувством: «На днях нездоровилось, и я читал Мертвый дом. Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина. Не тон, а точка зрения удивительная – искренняя, естественная и христианская. Хорошая, назидательная книга. Я наслаждался вчера целый день, как давно не наслаждался. Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю»[1160]. Лев Толстой уловил чрезвычайно важную особенность книги Достоевского: казалось бы, сцены, рождающие и в очевидце, и в читателе тяжелые чувства, а в отдельных моментах и состояния ужаса и безысходности, тем не менее