Призвание варяга (von Benckendorff) - Александр Башкуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но России нужен иной гимн — аморфной структуры (с плавающим ударением), растянутым ритмом (неустойчивость ударения влечет за собой падение ритма — в тягучей песне легче менять ударные слоги) и вокально-хоровой основой. Иными словами, — не польская симфония, но степняцкий напев.
Что делать? Гимн не закажешь в Европе, ибо там не знают русской мелодики, а своих еще нет! То, что случилось — Перст Божий.
Был у меня в гостях реббе из бухарской диаспоры. Я, как главный раввин Империи, часто встречаюсь с братьями из соседних держав. И вот на дружеских посиделках он запел странную, но в то же время — необычайно русскую песню с чужими словами. Я так и сел, а потом спрашиваю, — откуда сие?!
Реббе весьма изумился:
— Это — "Величальная Хану Узбеку". По преданию ее сложили певцы самого Калиты в благодарность дяде за "Ярлык на Княжение Московское". У нас по сей день многие думают, что сие — гимн Москвы!
И мы думали помочь державе, не чуя половины ее корней! Мы пытались уйти от польского корня, не зная корня татарского!
Для меня откровением стало, что Иван Калита — праправнук самого Чингисхана. (Мать его — дочь хана Берке, младшего брата и Наследника хана Батыя, — отсюда такая любовь и приязнь меж крохой Москвой и Великим Сараем.)
А мог ли праправнук Чингисхана взойти на престол под славянские гусли? Не верней ли вернуться к корням, — откуда все началось? Ведь Слово — Магия, а какая Магия заложена в Ордынских гимнах! И коль мы мечтаем о Великой Империи, зачем брать песни бессильной Польши? Не лучше ль припомнить гимны Великой Орды?
И я послал в Бухару за всеми сохраненными отрывками песен той поры и времен. Потом мои адъютанты написали слова на сию музыку и вскоре на очередном Малом Совете встали и спели ее.
Я не знал о том, что готовится, — ордынскую песнь так и не смогли переложить на европейские инструменты, а пятиметровые карнаи во дворец не внести! Но когда я впервые услышал:
"Боже, Царя храни!Славный, Державный,Царь Православный,Царствуй на Славу,На Славу нам!..",
— сердце мое не вытерпело. Я плакал, как ребенок, не стыдясь моих слез. Что-то сказало мне, что это та самая Песня, с коей пойдут в огонь и в воду, на смерть и бессмертие, ибо тут Душа Богу мольбу шлет…
Теперь капля дегтя. В очередной приезд в Москву я встретил Герцена. С улицы духовые оркестры и народные хоры распевали "Боже, Царя храни!" и все вокруг сильно радовались, будто вспомнили что-то весьма родное и близкое.
И только Герцен чему-то хмурился и сидел хуже тучи. Я спросил его, неужто ему не по сердцу общее ликование? На что тот сказал:
— Я верю, что на свете нет места случайностям. И я верю, что музыка могущественнейшая из Магий.
Я верю, что именно польским гимнам мы обязаны вечной борьбой партий, частыми мятежами, пустой казной, да воровской экономикой. Тут переход на ордынские образцы можно только приветствовать.
Но не думали ль вы над тем, что отныне у нас больше Порядку, больше жандармов, солдат и тюрем, толще казна и пышней двор… А еще мы станем тем самым ужасом для прочей Вселенной, что и — Орда.
А жизнь в сей Орде вновь станет ничем, как и в древние времена. Не в том смысле, что будут убивать прямо на улице. В том смысле, что ночью в любую юрту (то бишь — дворец) смогут стучать и брать по приказу хана. Иль ханши… Иль еще какого ханыги…
Ведь музыка — не просто колебанье эфира. Это — Мольба о том-то и том-то. С польским гимном мы были веселей, да чего греха таить — легче. В гимне ж ордынском мне чудятся гудки тысяч заводов, залпы тысяч орудий и чугунная поступь немереных армий. Вынесем ли такую тяжесть?! Золотая Орда рухнула под массой своих же армий, надолго ль хватит нашей Империи?
То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, — приняв ордынский гимн, мы сами стали — немножко Ордой?!
Для меня, генерала до мозга костей — нет выбора, — жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины…
Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне — страшно.
Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто — за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга…?
Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.
Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.
Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.
В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.
На разборе Беннигсен обещал — куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался — прямо к засаде.
Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:
— Ну вот, дожили… Как тати — стреляем чужих королей из-за угла… Куда мы катимся, Саша?
Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:
— Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль — выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы — поляков…
Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень — Крови. А в Писании сказано, — "Кровь — есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей…
Николай Николаевич тяжко махнул рукой:
— Тут ты прав… Но вот мы с тобой — культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, — хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?
Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:
— О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества — оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!
Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:
— Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества.
Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:
— Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, — наша с тобою — Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками.
На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.
Я видел маршала Понятовского, — сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!
И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу — себя!
Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!
А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела — белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.