Мирные дни - Александр Чаковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На сутки печь из строя, — устало проговорил начальник цеха.
Я вышел. У входа в редакцию меня встретил Андрюшин.
— Ну, что там такое? — спросил он.
— Дым из печи валит и пламя, — ответил я. — Начальник велел прекратить подачу газа.
— То есть как это прекратить? — переспросил Андрюшин. — Остановить печь?
— По-видимому, — неуверенно произнёс я.
Андрюшин ничего не ответил и пошёл по направлению к цеху.
Я поднялся наверх и доложил редактору о происшествии в мартеновском. Я сказал ему, что через час зайду к начальнику цеха и тогда узнаю все подробности.
Через час я позвонил начальнику по телефону, но его на месте не было. Я сел писать свой очерк о новостройке, увлёкся и писал, наверно, очень долго, как вдруг услышал голос Андрюшина:
— Вы ходили в мартеновский, товарищ Савин?
Мне трудно было сразу оторваться от работы, и я пробормотал виновато:
— Никак начальника не застану, уже несколько раз звонил.
— Начальник в цехе, — коротко ответил мне Андрюшин и исчез.
Я встал, спрятал свои рукописи в шкаф и пошёл в цех.
И снова я увидел у печи группу людей. Печь, видимо, уже не работала, по крайней мере пламя не вырывалось из неё. Я подошёл и увидел в центре стоящих кружком людей Ивана Ивановича Иванова. Несмотря на жару, он был почему-то в валенках, в стёганой куртке и шапке-ушанке, козырёк которой был опущен. Тут же стояли начальник цеха и инженер. В стороне я увидел Андрюшина.
— Ну, давай, что ли! — сказал Иванов и, не глядя на расступившихся перед ним людей, пошёл к печи.
Я подумал, что он хочет что-нибудь осмотреть, но, к моему удивлению, Иванов не остановился у печи, а полез в её раскаленную пасть.
Даже на расстоянии двух метров от печи, где я находился, было трудно стоять.
Все люди, точно по команде, шагнули к мартену. Иванов выпрыгнул и продолжал стоять скрючившись. От него валил пар. Я почувствовал запах горелой материи.
Иванов медленно стянул с рук дымящиеся рукавицы и бросил их на землю. Инженер подскочил к нему и хотел было расстегнуть на Иванове стёганку, но, едва дотронувшись, отдёрнул руку.
Все молчали, пока Иванов раздевался. Наконец стёганка, валенки и рукавицы лежали на земле и дымились, как только что потушенный костёр. Лицо Иванова было сплошь черным. Все по-прежнему молчали.
— В борове обвал, — хрипло сказал он. — Кирпичи обвалились. Я малость раскидал. Ещё надо.
И сразу, как только произнёс он эти слова, стало легче дышать. Все бросились к нему и наперебой стали спрашивать, как велик обвал, много ли кирпичей обрушилось и удастся ли их раскидать.
А я стоял и не понимал, как это можно задавать такие обычные, будничные вопросы человеку, только что вернувшемуся из ада. Мне было бы стыдно спрашивать его о чём-либо подобном.
— Послушайте, — обратился ко мне Андрюшин, — дуйте сейчас в редакцию, надо успеть дать это в номер. А подробности завтра.
Пока он говорил, я заметил, как один из окружавших Иванова людей нагнулся и стал разбирать брошенную Ивановым одежду. Он поднял ватные штаны, помахал ими в воздухе, — должно быть, для того, чтобы они окончательно остыли, и стал напяливать их на себя.
— Что это? — тихо спросил я Андрюшина. — Опять?
— Вы не слышали, что там обвал? — вполголоса ответил Андрюшин.
— Но ведь Иванов… — начал было я.
— Что Иванов? — прервал меня Андрюшин. — Там температура не менее двухсот, а кирпич надо раскидать… Будут лазить по очереди. А вам надо скорее в редакцию.
Я посмотрел на часы. Половина шестого. Андрюшин был прав: надо было спешить.
Вернувшись, я рассказал редактору о том, что видел.
— Валяй двадцать строк, — бросил редактор. — Назовём «Сознательность рабочего».
«Дубина!» — мысленно выругался я. Передо мною возникло чёрное лицо Иванова и дымящаяся куча одежды. То, что у редактора на каждый случай жизни был готовый заголовок, выводило меня из себя.
Я сел писать заметку. Но у меня ничего не получалось. Мне хотелось сказать очень много, а места было мало.
Время прошло совсем незаметно, и я услышал голос редактора:
— Савин, готово?
Я встал и, войдя в закуток, сказал:
— Нет, не выходит. Поручите кому-нибудь другому.
Редактор выпучил на меня свои рачьи глазки.
— Да ты шутишь, голуба? — прохрипел он. — Двадцатистрочная заметка не получается?
— Дело не в том, заметка это или нет. Дело в содержании. Словом… не выходит.
Редактор покачал головой и добавил:
— Избаловал я тебя, Савин, на очерках. Вот и не хочешь теперь заметки писать. А я вот тебе скажу: садись-ка за стол, и чтобы через пятнадцать минут заметка была передо мной! Ясно?
Он стукнул ладонью по столу.
Я вернулся и, не задумываясь, одним махом написал заметку. Мне не хотелось её перечитывать.
— Ну вот, — буркнул редактор, читая мою заметку, — получилось? То-то! Дисциплина!
Заметка пошла в набор. Но я по-прежнему чувствовал себя нехорошо. Мне казалось, что я в чём-то виноват перед Ивановым. Я уехал с завода в отвратительном настроении. Вечером Лида спросила меня:
— В чём дело? Ты какой-то странный сегодня. — Она погладила меня по руке. — Ты не думай больше об этом.
Ей казалось, что я всё ещё нахожусь под впечатлением вчерашнего разговора о Коле. А дело-то было совсем в другом.
Надо сказать, что отношения наши с Андрюшиным за последнее время как-то незаметно испортились. В этом я отдал себе отчёт впервые, когда как-то попросил Андрюшина пройти со мной в литейный цех.
Мы пошли по заводскому двору.
— Знаешь, — заметил я, — мне приходилось бывать на этом заводе во время блокады. Ничего похожего!
Андрюшин посмотрел на меня, и мне показалось, что в уголках его тонких губ мелькнула насмешка.
— А что же может быть похожего? — спросил он. — Да и блокады-то давно нет.
— Не в этом дело, — возразил я, удивлённый его тоном, — не в этом дело. Тому, кто видел, что тут было тогда, трудно оставаться спокойным.
— Эти разговоры, знаете, у меня вот где сидят, — сказал резко Андрюшин, быстро проводя пальцами по шее. — Мать вот моя из эвакуации вернулась, в сорок втором её вывозили. Гуляем мы с ней по городу, и только и слышишь: «Ах, Витенька, а ведь тут дом стоял разрушенный, а теперь во-он какой построили. Ах, Витенька, а ведь тут дзоты были, а теперь во-он какие витрины блестят!» Как будто на второй год после победы на улицах должны ещё быть дзоты.
— Послушайте, по-моему, вы чепуху городите, — ответил я, сердясь и переходя на «вы». — Что ж, вы хотите, чтобы советский человек не испытывал радости или, если хотите, восторга, видя, как восстанавливается то, что было разрушено врагом? И разве не приятно вам как советскому журналисту писать о наших достижениях, видеть их, подмечать?..
— Ах, да кто об этом говорит! — прервал меня Андрюшин. — Тут все грамотные. Я ведь совсем про другое говорю. Ведь этак можно в телячий восторг прийти: «Ах, дзотов уже нет!», «Ах, дом покрасили!», «Ах, окна вставили!» А на что эти телячьи восторги? То, что наше, — нашим и будет. А меня интересует: как дом выстроили, как окна вставили? И нельзя ли получше! Ну, вот и литейный цех, — сказал Андрюшин.
Меня сразу же оглушил стук и звон: это разбивали бракованное литье. Над нашими головами, точно диковинная хищная птица с сомкнутым клювом, проплыл черпак, ринулся на платформу с песком, разомкнул челюсти, снова сомкнул их, захватив песок, и с добычей снова поплыл по поднебесью.
От вагранок и ковшей исходил неяркий дрожащий свет. Когда мы входили в цех, вагранщик взмахнул шестом, пробил летку, и в жёлобе показался огнедышащий чугунный шар, постепенно теряющий свои очертания.
Вид литейного цеха наполнил меня радостным ощущением молодости.
Андрюшин снова заговорил:
— Вот я и в нашей редакции всё время бой веду. Мне, например, редактор говорит: «Андрюшин, подготовь полосу с восстановлением завода». Я готовлю. Только из моей полосы получается что-то не очень торжественное. Сдаю редактору. Через час он меня вызывает и говорит… — Здесь Андрюшин стал отдуваться и говорить, так похоже копируя редактора, что я чуть не покатился со смеху: — «Ты, говорит, что это тут изобразил? Коли мне нужна была критическая полоса, так я тебе сказал бы: критическую давай! А я тебе сказал — обобщённую!» А я вот не понимаю, — продолжал Андрюшин, — как можно для критики — одно место, для похвалы — другое. Для критики — четверг, для похвалы — пятницу. Я ведь знаю, какую ему, толстому черту, полосу надо было! Не «обобщённую» — слово-то какое! — аллилуйскую! А я не могу. Я хожу по заводу и думаю: «Здорово! Как все здорово!» А потом спрашиваю себя: «Но могло бы быть лучше?» И отвечаю: «Могло!» Если бы очень захотелось, так могло бы! Ну, могу я об этом не писать в полосе? А? Ну, скажите, могу? А он мою полосу в корзину.