Горацио (Письма О. Д. Исаева) - Борис Фальков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парадокс в том, что именно Одре ведёт активное расследование фактов, изложенных в манускрипте. А значит, как никто другой способствует движению его фабулы.
В основном, второй том состоит из рассуждений Гувернала, вошедших и не вошедших в хронику. Причём остаётся неясным, где там эта хроника есть, а где нет. И каковы вообще отношения между хроникой и существованием. Похоже, они скачут рука в руку, иногда меняясь местами. Под копыта скачущих попадаются и препятствия: анахронизмы, метафоры, юмор, блёстки поэзии… но всё это успешно перемалывается в прах копытами летописца. И самой хроники, разумеется. И существования, конечно. Находясь по ту сторону существования хроники, Одре и ведёт своё расследование, как теоретическое, так и экспериментальное.
Вот почему в этом томе рядом уживаются вещи, обычно друг к другу не приближающиеся, взаимно отталкивающиеся. Здесь же они вполне мирно сосуществуют в симбиозе, взаимно помогая себе развиваться.
Так, на страницах, посвящённых собственно Гуверналу, могут рядышком стоять: проект Государства-Бегемота и описание нового облика современного Христа как не воскресавшего Бога, поскольку никогда не умиравшего, вечного. Причём государство понимается как рыцарская демократическая республика, что означает демократию только для рыцарей, то есть, республику только для приверженцев и реформаторов демократического Бегемота, рыцарей-республиканцев. Страницы, посвящённые отношениям Тристана и Изольды на Корабле Любви, весьма изощрённым, смешиваются с позднейшими чёрными парусами на смертном корабле Тристана. Исследуются все возможные источники происхождения этих парусов: от греческого мифа о Тесее — до журнала «Вокруг света», московского ежемесячника. Благодаря интенсивности расследования, Тесей также приобретает черты Тристана, а заодно и Гамлета, который, впрочем, встречается в книге всё реже и реже. Кстати, и Тесея ждёт та же участь. Зато в книге нередко встречается описание болезненного состояния Гувернала перед ночным свиданием с Бранжьеной. Состояние вызвано внезапно поднявшимся давлением крови в сосудах, и воздуха в черепной коробке, от которого сначала сминаются, а потом разбухают его мышцы, мозг и все периферийные части тела, железы вздуваются, гипофиз буквально сорван с места пришедшими в движение костями! Короче: это состояние накануне катастрофы, взрыва. Что и приводит хрониста к изобретению пороха. «Ведь если части тела моего,» так рассуждает он, «могут взорваться, чему порукой мои чувства, то почему бы любому иному веществу не иметь тех же свойств, чему порукой мой ум?» Описание разбухшего от любовного чувства Гора удивительно сходно с описанием Морхольта перед боем. Тут и глаз, выкатившийся на щеку за секунду до взрыва, и другой глаз, спрятавшийся глубоко в глазницу, откуда его никакой аист своим длинным клювом не достанет, и вообще — в поэтическом приступе Гор превращает себя всего в кратер!.. В вулкан, разорванный вырвавшейся изнутри мощью и покрывшийся радиальными трещинами. На соседних страницах смешивается рецепт изготовления домашних животных в колбах и средство от импотенции, и это следует особо отметить, то и другое.
Далее же излагается оригинальный взгляд на существование в целом как на полуавтоматическую попытку присвоения каждым, то есть — личностью, аттрибутов общепринятых: женщин, богов, еды, оружия, музыки и машин. И прочего. То есть, чтобы быть уверенным в собственном личном существовании — необходимо быть как все. Из этого выводятся довольно простые правила искусства жить, потому что раз таковые правила в принципе возможны, то их легко распределить, как и все прочие семь наук, по тривиуму и квадривиуму. А поскольку существует список и семи искусств, то легко соединить искусство жить с жизнью самого искусства. В предисловии Гора к основам этого нового искусства эгоизм рассматривается как любовь к самой любви, к размножению себя, а альтруизм — как любовь к смерти, к самоуничтожению. Причём предвкушения любви и смерти становятся их же послевкусиями.
Наконец, затрагивается центральный предмет хроники, мощнейшее средство превращения и, он же, совершеннейшее превращение сам по себе: любовный напиток, выпитый Тристаном и Изольдой на корабле, и давший жизнь столь значительным последствиям. Описываются составные части напитка и возможности его промышленного изготовления. Нет никаких причин сомневаться в доходности такого предприятия, пишет Гувернал, ибо «если б он был просто надувательством, прокисшим вином или пивом, то не случилось бы ничего такого. Но ведь Тристан, выпив его, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО изверг семя! Как минимум, это достойно удивления. Правда, он сделал это в воздух, но суть дела от того не меняется.»
Именно последнее обстоятельство породило диалог хроники, столь эффектно раcположенный в части третьей тома первого, перелистаем книгу назад:
— А что, если у нас будет маленький? (Изольда, восхищённо.)
— Большенький. (Тристан, со скрытой иронией.)
Никаких разъяснений к диалогу не прилагается. Но внимательный глаз и не нуждается в них. Снова перелистаем книгу вперёд. Извержение семени «достойно удивления», говорит Гор, а что в том, собственно, удивительного? «Тристану пятнадцать лет», записано в хронике ещё совсем недавно. Прибавим к этому возрасту полгода, чтобы не расходиться во времени со страницей, описывающей актуальный, протекающий в нас нынешний миг. Ну, и что из этого? Само по себе извержение семени в этом возрасте удивления не заслуживает, как бы впечатлителен ни был наблюдатель. Настояния же на этом — на возрасте и извержении — хрониста просто подозрительны. Слишком юн его герой? Не смешите. Приходится предположить, что юность героя, надо читать — его незрелость, это неловкая подмена слов, эвфемизм, которым хронист скрывает подлинную суть события. Что это за суть?
Задним числом несколько проясняется и происхождение имени «Тристан», от французского слова «грусть». Нет, не имя, скорее — кличка. Вернее, становятся понятными причины всегда грустного выражения тристанова лица. Всегда, если не считать тех эпизодов, где оно распухает, как бочка. Тогда, конечно, ни о каком выражении говорить не приходится. Увы, это происходит довольно часто. Но таково время. Что за причины для столь постоянной грусти у столь «юного» героя?
Пойманный за язык на неловкой лжи, надо ещё разобраться — не преднамерена ли эта неловкость автора, хронист вторично провоцирует подозрения в свой адрес. Между тем, ему-то отлично известно, что Тристан страдает врождённой импотенцией. Вот именно! Ему это известно отлично, а герой этот — его собственный. Вину за столь некрасящий героя факт хронист пытается переложить на других, например, он даже создаёт теорию происхождения импотенции, называя её массовой бедой, «Божиим бичом времени». Он приписывает вину возникновению и процессу строительства государства нового типа. «Таковы издержки совершенствования общественных структур», пишет он, «и приходиться мириться с массовыми появлениями изъянов личности.» Не говоря уже о смешном парадоксе, заключённом в последней фразе, но именно создаваемый Гором герой не должен иметь изъянов, в противном случае — куда же тогда денется идеальный образ рыцаря? Только представить себе: то этот идеальный образ рыцаря — труп, а нет — так импотент! Как же из такого материала создавать Бегемота демократической республики? Таким образом, эвфемизм, ложь автора хроники становится неизбежной.
Но и хронист — человек, и совесть его так же никогда не спит, и так же жадно грызёт хозяина, как если бы он был распоследним участником своей хроники или читателем, а не автором её. Как примирить совесть с необходимой ложью? Способ, найденный Гором, в свою очередь достоин удивления, что там, восхищения… «Факт извержения семени Тристаном удивителен!», говорит он, и ТЕМ ОГРАНИЧИВАЕТСЯ. Виртуозность решения Гором проблемы заслуживает, если не аплодисментов Шведского и Норвежского парламентов, где виртуозность не в большом почёте, то нашего уважения.
Подозрения на этот счёт появляются не только у читателя хроники, но и у сыщика Одре. Очень уж заметна фальшь касающегося этой темы хрониста, как бы преднамеренно заметна. Расследование Одре неизбежно приводит его к вопросу: а что же это за любовный напиток, из чего он состоит? Если узнать это, то разоблачить ввергнувших его в опалу проходимцев будет совсем просто. Но по пути к рецепту можно найти и множество других, пусть и менее неопровержимых, но зато более доступных доказательств. Здесь нужно отметить, что наводит сыщика на первое подозрение вовсе не диалог Тристана и Изольды, и даже не эвфемистичность «юности» героя. Его подозрения возникают гораздо раньше, при изучении версии смерти Гамлета, предложенной Гором давно, ещё на табличке номер 8. Да, Гамлет уже давно не появляется на деревянных страницах хроники, и уже, собственно, забыт всеми участниками её и читателями. Но Одре хорошо помнит «сколотый гвоздём с ножнами меч», вызвавший в своё время дискуссию. Тщательные размышления приводят сыщика к единственно верному пониманию этого символа: аттрибуты и роль шута тут не при чём. Ибо — к чему? Нет, не вынимающийся из ножен меч — не плод сознательного воображения хрониста, а плод, вернее, шутка его подсознания, разоблачающего сознательную попытку хрониста скрыть, обойти или замазать разрушающий его намерения факт. Именно этот парадокс привлекает особое внимание Одре и требует от него особенно тщательных размышлений. Ведь намёк подсознания тонок, тоньше даже, чем найденный Гором позднее сознательный способ решения проблемы, необычайно виртуозный, как это уже признано. Чем более способы, приёмы и прочие отмычки виртуозны, тем они действенней. А стало быть, увы, распознаваемей. Почему же они тогда требуют особо тщательных размышлений? Это ещё один из требующих особого к себе отношения парадоксов.