Последний предел - Даниэль Кельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ванной я некоторое время с чувством смутного недовольства рассматривал собственную наготу. Положил альбом возле ванны. У тихо лопающихся пузырьков пены был приятный сладковатый запах. Я медленно скользнул в воду, на мгновение у меня дух захватило от жара; мне показалось, будто меня медленно несет по бесконечному, неподвижному морю. Потом я потянулся за книгой.
III
начала неудачные рисунки двенадцатилетнего подростка: люди с крыльями, птицы с человеческими головами, змеи и парящие в воздухе мечи, — начисто лишенные таланта. И все-таки великий Рихард Риминг{6}, два года проживший в Париже с матерью Мануэля, выбрал некоторые из них для своего поэтического сборника «Слова на обочине». Когда началась война, Риминг был вынужден эмигрировать в Америку и, пересекая океан, умер на корабле от воспаления легких. Вот две детские фотографии, пухленький Мануэль в матроске: на одной его глаза кажутся странно большими за стеклами очков, на другой он щурится, как от слишком резкого света. Некрасивый мальчик. Я перевернул страницу, от влаги бумага покоробилась.
А вот и символистская живопись. Он написал сотни таких работ, едва окончив школу, вскоре после смерти матери, в одиночестве, в наемной квартире, затаившись под защитой швейцарского паспорта в оккупированном Париже. Почти все эти работы он впоследствии сжег, немногие увидевшие свет были вполне бездарны: золотистый фон, беспомощно написанные соколы над деревьями, на которых растут тупо уставившиеся в пространство человеческие головы, тяжело взгромоздившаяся на цветок навозная муха, неуклюжая, будто из бетона. Бог знает, что заставило его такое написать. На мгновение книга опустилась в мыльную пену; блестящие белые хлопья, казалось, поползли вверх по странице, я стер их ладонью. Со старым рекомендательным письмом Риминга, он отправился в Ниццу, чтобы показать свои работы Матиссу, но тот посоветовал ему изменить стиль, и Каминский в растерянности вернулся домой. В 1946 году на экскурсии в соляных копях Клэрана он отстал от проводника и несколько часов блуждал в заброшенных штольнях. Когда его нашли и подняли на поверхность, он заперся у себя в комнате и не выходил целых пять дней. Никто не знал, что произошло на самом деле. Но с тех пор он стал писать совершенно по-другому.
Друг и меценат Доминик Сильва снял для него мастерскую. В ней он работал, изучал перспективу, композицию и теорию колорита, уничтожил все эскизы, начал заново, уничтожал и начинал снова. Два года спустя при посредничестве Матисса в галерее Теофраста Ренонкура в Сен-Дени состоялась его первая выставка. Там он впервые показал — я перевернул страницу — новый цикл картин: «Отражения»{7}.
Сегодня весь этот цикл выставлен в Музее Метрополитен в Нью-Йорке. Изображения зеркал, под разным углом стоящих друг против друга. На картинах открывались серебристо-серые переходы, теряющиеся в бесконечности, слегка изогнутые, затопляемые зловещим, холодным светом. Детали рам или пятнышки и пылинки на стекле повторялись в зеркальных пространствах, образуя ряды постепенно уменьшающихся копий, пока вовсе не исчезали где-то вдалеке. На некоторых полотнах, словно по недоразумению, можно было различить детали облика художника, руку, сжимающую кисть, угол мольберта, на первый взгляд случайно запечатленные и размноженные одним из зеркал. Там над одной свечой выгибались сразу десять одинаковых узких язычков пламени, здесь два поставленных под прямым углом зеркала, в которых благодаря отражению одного в другом возникало третье, где вещи представали уже не в зеркальной перспективе, а как они есть в действительности, настолько искажали усеянный бумагами стол с притаившейся в углу открыткой — репродукцией «Менин» Веласкеса, — что он превращался в странное в своей симметричности, невероятно сложное нагромождение оптических иллюзий. Андре Бретон{8} посвятил этому циклу восторженную статью, три полотна купил Пикассо, казалось, что уж теперь-то Каминского ждет слава. Но он не прославился. Никто не знал почему; просто не прославился, и все. Спустя три недели выставку закрыли, Каминский забрал картины и уехал домой, никому не известный, как и прежде. На двух фотографиях Каминский был снят в огромных очках, напоминающих глаза стрекозы. Он женился на Адриенне Маль, владелице процветающей писчебумажной фабрики, и год с небольшим прожил безбедно. Потом Адриенна ушла от него с новорожденной Мириам, а брак был расторгнут.
Увлекшись, я не заметил, как пустил кипяток, — и чуть не взвыл от боли; поменьше, вот так, хорошо. Положил книгу на край ванны. Мне о многом нужно было с ним поговорить. Когда он узнал, что теряет зрение? Почему развелся с женой? Что произошло в соляных копях? Я записал на диктофон суждения его знакомых, но мне нужны были его собственные высказывания, факты, которые он еще никогда никому не сообщал. Надо, чтобы моя книга вышла сразу после его смерти, как раз тогда он ненадолго вызовет всеобщий интерес. Меня пригласят на телевидение, я буду рассказывать о нем, а в нижнем углу кадра белыми буквами высветится мое имя и пояснение; «Биограф Каминского». Это обеспечит мне место в штате какого-нибудь крупного художественного журнала.
Книга уже изрядно пропиталась влагой. Я пропустил оставшиеся «Отражения» и открыл репродукции небольших картин следующего десятилетия, написанных маслом и темперой. Он снова жил один, Доминик Сильва регулярно присылал ему деньги, а иногда продавал одну-две работы. В его палитре стали преобладать более светлые тона, творческая манера стала более лаконичной. Теперь он писал отвлеченные, едва узнаваемые пейзажи, городские виды, этюды оживленных улиц, растворявшихся в густом тумане. Прохожий влек за собой свой расплывающийся силуэт, горы поглощало месиво облаков, башня, казалось, делалась прозрачной под напором слишком яркого фона, проступавшего сквозь ее контуры; напрасно вы пытались их различить: то, что минуту назад вы принимали за окно, оказывалось солнечным бликом, деталь искусно украшенной каменной кладки превращалась в причудливой формы облако, и чем дольше вы рассматривали картину, тем меньше на холсте оставалось от башни{9}. «Это совсем просто, — сказал Каминский в своем первом интервью, — и дьявольски трудно. Я ведь слепну. Вот это я и пишу. И ничего больше».
Я прислонился затылком к облицованной кафелем стене и поставил книгу себе на грудь. «Вечернее солнце, разложенное на цвета спектра», «Отрешенная молитва Магдалины» и прежде всего «Размышления во время прогулки перед сном» по мотивам самого знаменитого стихотворения Риминга: почти неразличимый силуэт человека, одиноко бредущего сквозь свинцово-серую тьму. Собственно, только как дань уважения Римингу «Размышления» были показаны на выставке художников-сюрреалистов, где на них случайно обратил внимание Клас Ольденбург{10}. Два года спустя при посредничестве Ольденбурга одна из наименее удачных работ Каминского, «Обретение веры святым Фомой», экспонировалась на выставке поп-арта в галерее Лео Кастелли в Нью-Йорке. К названию картины организаторы добавили «painted by a blind man»[11], а рядом поместили фотографию Каминского в черных очках. Узнав об этом, он так разозлился, что на две недели слег с лихорадкой. Выздоровев, он обнаружил, что отныне знаменит.
Я осторожно вытянул затекшие руки и потряс сначала правой, а потом левой; книга была довольно тяжелая. Сквозь приоткрытую дверь мой взгляд упал на картину, изображавшую старого крестьянина. Он держал в руках косу и гордо ее рассматривал. Картина мне нравилась. В сущности, нравилась больше, чем те, о которых я писал изо дня в день.
Прежде всего из-за слухов о его слепоте слава Каминского внезапно обошла весь мир. А когда его заверения, что он все еще видит, постепенно развеяли слухи, ситуацию уже нельзя было изменить: Музей Гуггенхейма организовал ретроспективный показ его работ, цены на его картины достигли головокружительных высот, фотографии запечатлели художника с четырнадцатилетней дочерью, в ту пору действительно хорошенькой девочкой, на вернисажах в Нью-Йорке, Монреале и Париже. Но зрение у него все ухудшалось. Он купил дом в Альпах и, поселившись в нем, стал жить затворником.
Шесть лет спустя Богович организовал в Париже последнюю выставку Каминского. Двенадцать больших картин, снова написанных темперой. Почти исключительно светлая палитра, желтый и голубой, кричаще-яркий зеленый, прозрачные бежевые тона; переплетающиеся потоки, в которых, стоило чуть отойти от картины или прищуриться, внезапно обнаруживались дотоле скрытые широко раскинувшиеся ландшафты; холмы, деревья, свежая трава под летним дождем, неяркое солнце, просвечивающее сквозь пелену молочно-белых облаков{11}. Я стал перелистывать медленнее. Эти картины мне нравились. От некоторых я просто не мог оторваться. Вода постепенно остывала.