Малиновый пеликан - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо же, какие люди пошли, щепетильные!
Хотел, наверное, сказать чувствительные или избалованные, но за недостатком запаса слов сказал – щепетильные.
– Щепетильные, – повторил. – Одна сигарета. Что в ней плохого?
– Никотин, – сказала Варвара. – Одна капля никотина убивает лошадь.
– Глупости какие, – пробормотал Иван Иванович. – Чтобы это доказать, надо сначала научить лошадь курить.
Сигарету, однако, загасил. Сжал двумя пальцами кончик, поплевал на него и окурок бережно положил под плащ в боковой карман. Помолчал, потом поинтересовался у меня:
– А вы тоже на Курский?
– Да нет, – говорю, – не на Курский.
– На Казанский?
– Не на Казанский.
Он перечислил все вокзалы, на каждый вопрос я отвечал отрицательно. Он принялся перебирать аэропорты: Домодедово, Шереметьево, Внуково…
– Да нет же, – говорю, – нет. В «Склиф» торопимся.
– В «Склиф», в больницу? – спросил он недоуменно и перешел на «ты». – Так ты чего, «трехсотый», что ли?
Тут Варвара опять вмешалась, сказав, что я не «трехсотый», а первый и единственный в своем роде. Но я-то знаю, что «трехсотый» – это значит раненый, и согласился, что можно считать и так, потому что моего клеща можно сравнить с неизвлеченной пулей. Он не понял и переспросил, какая пуля. Я объяснил, что на самом деле не пуля, а клещ.
Он подумал и сказал, что тоже попал в клещи под Славянском и еле выбрался.
Я спросил, а где это Славянск?
Он сказал: в ДНР. Я спросил, что такое ДНР? Он сказал: народная республика. Я переспросил: Датская? Он говорит: нет, Донецкая. Я спросил, а где это? Он всплеснул руками и перешел обратно на «вы»:
– Вы что, папаша, с неба свалились? Война уже полгода идет, а вы о ней ничего не слышали? А где же вы были?
Я, будучи человеком правдивым, вежливым и обстоятельным, объяснил, что был в лесу, собирал грибы, рассказал даже, какие именно собрал и сколько, а потом пришел домой, почувствовал зуд, вызвали «Скорую», вот едем, меня укачало, и я немного вздремнул, то, что мы Гренландией, то есть Крымом вроде как овладели, это я помню, но все эти ДНР-ЛНР пропустил, что простительно ввиду моего возраста и наличия в теле клеща.
Он выслушал это все с неподдельным интересом и изумлением и говорит:
– Я-то думал, вот оно что, а оно вот что. И это вы, значит, из-за этого клеща едете на «Скорой помощи» в больницу, да еще с мигалкой, с сиреной, людей среди ночи будите?
– А куда ж деваться? – говорю. – Если он во мне сидит.
– Да мало ли что в вас сидит. Во мне вот две пули сидят.
– Сравнили тоже! Пули, небось, не шевелятся, а этот меня грызет, и еще не факт, что он не энцефалитный и я от него не умру мучительной смертью.
– Ну и умрете, тоже беда небольшая. Наши ребята во цвете лет гибнут за Новороссию, за Русский мир, гибнут под минометным обстрелом, под бомбами, под пулями. В больницах для «трехсотых» мест не хватает, морги забиты «двухсотыми», а вы здесь приготовились к позорной смерти от какого-то клеща. Слушайте, если вам все равно от него помирать, то пока еще инкубационный период не кончился, поедем со мной сражаться с укропами. Я вам дам это ружье, может, хотя бы один танк подобьете, а если стрелять не умеете, обвяжем вас противотанковыми гранатами, и умрете как герой, а не как жалкая жертва какого-то насекомого.
Варвара вмешалась:
– Ему на войну нельзя, у него диабет.
– Вот, – сказал Иван Иванович, – заодно и от диабета избавится. Ну, так что, едем?
– Нет, не едем.
– Боитесь, сахар повысится?
– Боюсь, жизнь сократится.
– Боитесь? И считаете себя мужчиной?
– А что, вам предъявить доказательство?
Он повернулся к Варваре, сощурился:
– А что? У него еще есть, что предъявить?
– Пошляк! – сказала Варвара.
– Настоящий мужчина, – решила сказать свое слово Зинуля, – это воин. – И мне: – Вы с мной согласны?
– Не согласен, – сказал я. – Настоящий мужчина – это прежде всего человек, который так же, как женщина, имеет право на жизнь, свободу и стремление к счастью.
– Ой, как вы здорово говорите! – воскликнула Зинуля.
– Это не я сказал.
– А кто?
– Томас Джефферсон.
– А кто это?
– Был такой один, американец.
– А-а, американец, – разочарованно протянула Зинуля. – Так это ж американцы, они мало ли чего наговорят. А я считаю, что настоящий мужчина рождается воином.
– Чушь, – возразил я. – Не воином, а человеком. Мыслящим и чувствующим существом. Которое так же, как женщина, имеет право бояться смерти, боли и унижения. И наоборот: пора бы уже вырастить мужчин, которые боятся убивать, делать кому-то больно и унижать кого-то. Мужчина имеет право быть пацифистом, ненавидеть войну, не хвататься за оружие, беречь себя и избегать убийства других людей во имя каких бы то ни было целей, кроме самых крайних случаев, когда надо и приходится даже ценой своей жизни защищать свою семью от бандитов, от внешних врагов и от своего государства, которое бывает хуже внешних врагов. Но какой-нибудь авантюрист, кочевник по горячим точкам или просто послушный исполнитель, готовый убивать, а хоть быть убитым по приказу, за кусок какой-нибудь территории, за высокую идею, за то, чтобы заставить кого-то жить по-нашему, за деньги, ордена или ради удовольствия, какого бы пола он ни был, он для меня вообще не совсем человек.
Вот это все, может быть, немного другими словами я изложил Зинуле и нашему воинственному попутчику.
Он выслушал меня внимательно, с некоторым изумлением и, почесав за ухом, поинтересовался, дорожу ли я своей честью. Я ответил: а как же, конечно, в какой-то степени да.
– Только в какой-то степени? А если кто-то, допустим, вас или вашу жену оскорбил, вы готовы дать в морду?
Мне много раз задавали этот вопрос, но я от ответа на него уклонялся, а сейчас, подумав, сказал:
– Не знаю.
– Петя! – возразила с упреком Варвара. – Зачем ты на себя наговариваешь? Я всегда знала, что если кто-нибудь меня или тебя обидит, ты никогда не смолчишь.
– Не смолчу. Но дать ли буквально в морду, подумаю. Если оскорбивший сильнее меня, дать ему в морду глупо, он в ответ обидит еще больше, а если слабее, подло, бесчестно и бессовестно. Я честью дорожу, но совесть ставлю выше.
– Интересно! – оценил мои рассуждения Иван Иванович. – А я всегда думал, что честь и совесть близко стоят друг к другу. Без чести совести не бывает.
Я легко согласился:
– Совесть без чести да, но честь без совести встречается, и мы в жизни видим много тому примеров.
Иван Иванович попросил меня привести хоть один, я привел. Медсестра промывала пациенту желудок, тот толкнул ее ногой. Она решила, что он это сделал намеренно, оскорбилась и позвала на помощь врача. Врач, молодой, здоровый, сильный и скорый на расправу, решил отстоять честь женщины и дал пациенту в морду. Да так дал, что одним ударом убил. Если бы чувство совести было в нем больше развито, он бы ни в каком случае не смог поднять руку на человека, даже очень плохого, но при этом больного и немощного.
Иван Иванович опять нашел мои слова интересными и спросил, чем я занимался до пенсии, не был ли проповедником какой-нибудь секты. Варвара, разумеется, ему тут же объяснила, что я писатель, известный и даже очень известный, национальное достояние, и поэтому меня надо беречь. Он прослушал и это, но возразил, что наши национальные достояния – это Александр Матросов, Зоя Космодемьянская, Юрий Гагарин и двадцать восемь героев-панфиловцев. На что я ему сказал, что о других пока умолчу, но никаких двадцати восьми панфиловцев не было, их всех выдумал журналист Александр Кривицкий, которого я лично знал как большого лгуна. Жалко, его давно нет на свете. Он был фантазер не хуже нынешних, а был бы жив, охотно бы рассказал нам про двадцать восемь распятых мальчиков.
Иван Иванович и тут меня не перебил, и только когда я закончил, высказал свое мнение.
– Хорошо, – сказал он, – ну допустим, все было так, как говорите. Допустим, двадцати восьми панфиловцев не было, но зачем же все это рассказываете?
Я пожал плечами. Что же тут непонятного? Народ же должен знать правду, что и как было на самом деле.
– Глупости это все, – сказал он. – Народ должен знать. Да ничего он не должен. И что интереснее всего, не хочет он знать вашей правды. В мире иллюзий жить намного интересней. И ваше дело, если вы писатель, не разоблачать старые мифы, а сочинять новые.
На этом он не успокоился и пустился в рассуждения о том, что такое писатель, какова его роль в нашем обществе. И что писателю, чтобы прославиться, главное не пережить самого себя, вовремя умереть, и лучше трагически, как Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин. Я мог бы возразить, сослаться на пример Толстого, но, подумав, решил не спорить, потому что в ответ на такой пример всегда слышу замечание с кривой ухмылкой: «Но вы же не Толстой». Ну, да, не Толстой, все не Толстые, но ведь на одном Толстом, какой бы он ни был, литература не кончается и им одним не заменяется. Ну это я так, между прочим. А насчет возраста, то, конечно, редко кому из людей нашей профессии удается сохранить до старости свежесть ума и таланта, большинство в раннем возрасте, написав свое лучшее, потом ничего подобного повторить не могут, и остаток жизни напрасно мучаются, вызывая разочарования и презрительные отзывы критиков и читателей. В литературе, как в спорте, балете и сексе, надо заканчивать вовремя, чтобы не выглядеть жалким и смешным. К писателям люди бывают не столь снисходительны, как к представителям других публичных профессий. Какой-нибудь спортсмен прыгал в высоту на два с половиной метра, а потом стал прыгать на полтора, потом на метр, потом и на двадцать сантиметров не может подпрыгнуть. И кто его упрекнет? Все понимают, возраст есть возраст. И уже неспособного ни прыгать, ни подпрыгивать помнят, каким он был когда-то. Газеты поминают в статьях под рубрикой (была такая) «Им рукоплескали стадионы». Балеринам прощают. Я был знаком с одной великой и знаменитой, которая не покидала сцену до преклонного возраста. Когда ее выступления уже и на танец похожи не были, она просто выходила на сцену и одними только взмахами рук изображала лебедя. Тем не менее публика, помнившая ее молодую, сильную и прыгучую, взрывалась в овациях и забрасывала ее цветами за то, что она еще жива, выходит на сцену, подпрыгивать не может, но руками машет почти как прежде. Между прочим, однажды я был на ее концерте и сидел рядом с ее мужем, известным композитором, в музыке очень тонким, а в быту чрезвычайно грубым. Три места перед нами занимали человек с толстой шеей и золотой цепью на ней и по бокам телохранители с такими же шеями, но без цепей. Рядом с мужем балерины сидела пожилая пара, бывшие, как они нам охотно рассказали, учителя, а тот, с цепью, был их сын из тогдашних новых русских. Сын время от времени чего-то происходящего на сцене не понимал, поворачивался к родителям, они ему объясняли. Но вот концерт окончен, публика рукоплещет, швыряет на сцену цветы. В это время в ложе поднимается хрупкая женщина и тоже хлопает. Публика немедленно оборачивается к ней и теперь аплодисменты гремят в ее честь. Новый русский поворачивается к родителям и спрашивает шепотом: «Кто это?» Мама шепотом отвечает: «Уланова». Следующий вопрос: «А кто она?» Папа говорит: «Балерина». Сын, показывая пальцем, на сцену: «Такая же, как эта?» – «Лучше», – отвечает мама. «Намного, намного лучше, – уточняет папа и поворачивается к мужу балерины: – Вы не скажете, который час?» И тут же получил ответ: «А не пошел бы ты на…», и дальше пошли такие слова, что надо очень хорошо владеть мастерством композиции, чтобы суметь соединить их между собой. Старики опешили, съежились, сын и телохранители повернули свои бычьи шеи, посмотрели удивленно, но, находясь в храме искусства, спорить с грубияном не стали.