Вдалеке от дома родного - Вадим Пархоменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начали с того, что Белянке и Рябчику туго перевязали маховые перья и пустили эту великолепную парочку на крышу — пусть осмотрятся, ознакомятся и с крышей, и с домом, и с двором, да и со всем прочим вообще — связанные маховые не дадут улететь.
День за днем ворковали Рябчик и Белянка на крыше. То замрут рядышком, то пригладят друг другу клювами перышки на шее, то завистливо застонут, глядя в ясное небо, где другие голуби вытворяли черт знает что в прохладной голубизне: кувыркались через голову, падая почти до самой земли, потом снова взмывали и, звонко–звонко похлопав сильными крыльями, шли корабликом на приземление, но вдруг, словно раздумав, опять поднимались к солнцу и затевали головоломные игры в сияющей лазури неба.
Грустно было Рябчику и Белянке в такие минуты. Птицы отворачивались друг от друга, прятали головы под крыло и замирали, чутко прислушиваясь к тому, что творится наверху — там, в высоте. А когда совсем уж становилось горько и обидно за связанные крылья, поворачивались Рябчик и Белянка спиной ко всему белому свету и уходили через слуховое окно на чердак, туда, где зимой спал когда–то у теплой печной трубы Юрка Шестак, а Шахна вырезал из осиновых сухих чурбашек танкетки и самолетики.
Вскоре Белянку и Рябчика на несколько дней поместили в деревянный ящик — их спаривали, а потом им снова предоставили свободу.
Шли дни. И вот однажды в гнезде у Белянки появились три бело–голубеньких яичка. К тому времени ребята заимели еще пару голубей — это были сизари. Их тоже подержали на крыше дней пять–шесть со связанными маховыми перьями, но трижды в сутки тугие шпагатные узлы распускали, чтобы не попортить летунам крылья.
Сизарей скоро начали гонять. Выше их, лучше их, красивее их, а главное — вернее летал только Рябчик. Теперь он никуда не мог уйти: Белянка высиживала его потомство.
Как только где–то в поле зрения появлялась чья–то стая, сизарей швыряли вверх. Они соединялись с чужаками и начинали водить в небе хоровод. Ребята замирали: кто кого уведет? И если чужие голуби начинали уводить к своей голубятне интернатских сизых, тогда Николай Шестаков, признанный голубиный командир, легко и спокойно выбрасывал в небо Рябчика. Тот быстро и прямо настигал стаю, играючи рассекал ее, словно сокол, и начинал свое воздушное соло: то коснется в полете крылом красивой и молодой голубки, то, как бы нечаянно, собьет с пути вожака стаи, то закружит всех в бешеном хороводе, а сам незаметно, потихоньку да полегоньку, ведет стаю все ниже, все ближе к дому, туда, где ждала его Белянка.
За какие–нибудь десять дней Рябчик посадил на интернатскую крышу или приземлил прямо на утоптанный двор шесть чужих голубей. И притом не худших. Заманивать их на чердак, служивший временной голубятней, или в сени, дверь которых распахивали заранее, было делом второстепенным, хотя и трудным.
Помогало зерно. А голуби, как правило, были голодные.
Когда чужаки, ведомые Рябчиком, шли на посадку, Колька Шестаков снимал с гнезда Белянку и, держа голубку в ладони, распускал бело–черное крыло ее и помахивал им. Рябчик, завидев любимую, резко пикировал. В этот миг кто–нибудь из ребят по команде Кольки быстро и резко бросал свою шапку или сложенную пополам кепку в распахнутую дверь сеней. Наверное, голубям казалось с высоты, что это — голубка, и один или двое из них, подняв над спиной крылья, стремительным корабликом неслись следом.
Когда же они оказывались в сенях, дверь захлопывалась…
За каждого уведенного голубя хозяин платил выкуп — кринку пшеницы, или полторы кринки ржи, или две кринки гороху..
Рябчик оказался чудо–голубем. Он создал ребятам стаю, стал ее вожаком, дал ей корм и был неуводимым. Царь–птица.
Вместе с тем Рябчик был и верным другом Белянки, заботливым отцом своих будущих голубят. Когда Белянке надо было немного размяться, порезвиться в небе и зажечь в янтарно–желтых глазах солнечный лучик, она взмывала высоко–высоко, становилась крохотной снежинкой в голубом просторе, а Рябчик садился в гнездо, согревая своим телом то, что должно было вскоре стать его детьми, пока еще незнакомыми, но уже дорогими отцовскому сердцу.
За Белянку ребята не беспокоились, так же как и за Рябчика: голубка, у которой вот–вот должны появиться птенцы, никогда не уйдет с чужой стаей. Разве что это будет очень плохая голубка…
Морковь деда Баяна
Приближалась осень. Давно уже отошла в лесу земляника, даже костяника попадалась редко, а на интернатском поле отцвела картошка — скоро уже ее надо будет копать. Жесткой стала трава на лугах, зажелтели березы в роще, холодней: стала вода в Становом озере. Заметно подрос Бобик и потучнел Кабыздох.
Ребята ходили довольные: кругом огороды — ближние и дальние, еды много. Правда, от обильной растительной пищи, к тому же сырой, у мальчишек иногда болели животы. Но ведь пустой желудок — самое распоследнее дело!
Так думал Тарас, загибая ударами камня гвоздь в длинной жердинке, чтобы удобней было протаскивать через щели в огородном тыне ядреные луковицы. Похожую жердинку ладил и Петька Иванов, только к концу ее он привязал накрепко нож, сделанный из обломка косы. Это орудие предназначалось для того, чтобы срезать на расстоянии молодые капустные кочаны.
Вскоре все было готово. Но лишь только Тарас сунул жерде–гвоздевое устройство в огород Тарасенковых, как раздался голос Мотьки:
— А на кой ляд?
— Тьфу, черт, — ругнулся Петька. — Чего мелешь? Чужого жаль?
— Чужое–то оно не свое, — ухмыльнувшись, сказал Матвей. — Просо–то вы стерегли…
— Ну и что? Вали отсюда! — разозлился Бульдог. — Из–за тебя весь интерес пропадает!
— Чего уж тут интересного! — вздохнул Мотька. — Воровство это.
— Чего ты? Луковичку пожалел? Это ж самые наиразбогатеи!
— Дурные вы що! Лук–от — он рядом, везде. Не жаль! И заедливые они, Тарасенковы. Что верно — то верно. Только–от ворами обзовут вас такие. У них не берите и не просите ничего. Другой народ–от есть. Люди сами дадут иль сменяют на что… Скорее — так.
— Пошел ты откуда пришел! — взвинтился Петька. — Думаешь, подарил щенка да голубей пару, так и мешаться тут будешь?
Однако он оттолкнул Тараса от забора, показывая всем своим видом, что, рассерженный, отступает, но не сдается. Мало ли огородов вокруг!
— Не обижайтесь, ребята! — сказал Мотька. — Я ж как лучше!
— Уйди ты, благодетель сараночный! — крикнул Бульдог.
Матвей ушел. И так муторно стало вдруг Петьке, так тошно, что бросил он Тарасу под ноги свою жердинку и побрел к Буту, где когда–то пас Кабыздоха поочередно то с Пимом, то с Миллером.
— Подумаешь! — истерично взвизгнул вслед Бульдог. — Психи ненормальные! — И поскакал куда–то на своей одной ноге.
А Мотька в это время брел домой и думал: «Однако, глупые… И чего–от ум набок вертеть? Скажи им дело — ишшо обижаются!»
На осклизлом грязном берегу почти высохшего Бута, растоптанном и размазанном многочисленными свинячьими копытцами, Петька остановился и осмотрелся. Кругом были тыны, плетни, огороды. И он один…
Петька почувствовал себя таким одиноким и разнесчастным, что лег под чьим–то огородом в пожухлую траву и заплакал.
— Не могу больше, убегу, все равно убегу, — всхлипывая, повторял он.
Постепенно Петька успокаивался, и его чуткий мозг начал улавливать ритмичное и закономерное: «Не могу… убегу, убегу… блокада… Ленинграда…»
104
«Ну, конечно же, я убегу! — возникло решение, — Вот окрепну как следует и обязательно убегу! Я же об этом только и думал — и когда работал, и когда учился, и когда сказки рассказывал, и даже во сне… Добраться бы только лишь до железной дороги, а там — военный эшелон, и сильные солдатские руки втянут тебя в рыжую теплушку: «Здравствуй, браток! Ты куда — фашистов бить? И мы туда же!..»
Петька окончательно успокоился, последний раз шмыгнул носом, утерся грязным кулаком и встал. Он был очень зол на себя, на Бульдога, но не на Мотьку.
Остаток дня прошел нудно и скучно. Малыши рано легли спать, а ребята постарше о чем–то долго шептались в углу комнаты. Среди них был и Рудька. Вот он глянул на Петьку и тихонько позвал его.
* * *…Рудьку Шестакина Лунатиком называли не зря. Он и был им. Но был он и вездесущим, и многое из деревенской жизни знающим. Он–то и сообщил ребятам, что самая великолепная, самая красивая, самая крупная, самая длинная и самая–самая сладкая морковь — у деда Баяна. Как доказательство, выложил перед ними десяток узких длинных морковин. Каждая сантиметров тридцать в длину.
— Всякая там каротель — желтенькая, розовенькая да прозрачненькая — пустяк перед этим сладким ве–ве–великолепием! — Рудька даже зазаикался от охватившего его волнения и пустил слюну.
Ребята спорить не стали, попробовали морковь и оценили: «Ого!»