Антропология революции - Александр Гриценко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Признавая невозможность реализации своей программы, Лаплас в четвертом издании «Exposition du Système du Monde» (1813)[173] уже с большой осторожностью высказывается о существовании универсального закона притяжения, и, в частности, он убирает выражение «l’empire des forces attractives». Из пятого издания книги он вообще исключает главу «De l’attraction moléculaire».
Рухнула империя Наполеона, чуть ранее потерпела фиаско программа Лапласа, и хотя при новой власти ученый все еще оставался в фаворе, его положение, да и сам он во многом изменились. Здесь уместно сравнить две характеристики Лапласа, данные в разное время одним и тем же человеком — английским ученым Хэмфри Дэви:
Начало 1800-х годов: «Лаплас… был человеком, державшимся весьма официально и величественным в манерах. Его вид был скорее покровительственным, нежели любезным. Он говорил как человек, не только сознающий свою власть, но также желающий, чтобы и другие признавали ее».
1820-е годы: «Его манеры заметно изменились. Он помягчел, стал походить на джентльмена. <…> Он уже не был интеллектуальным лидером новой аристократии»[174].
Упомянутое Дэви изменение манеры поведения Лапласа было обусловлено не только преклонным возрастом ученого, но и характерной для него гибкостью, умением трезво оценивать ситуацию и приспосабливаться к ней.
Разумеется, провал лапласианской программы имеет чисто научные причины[175]. Однако трудно отделаться от впечатления, что употребление ученым выражения «l’empire des forces attractives» в 1806–1807 годах, когда он работал над текстом третьего издания «Exposition du Système du Monde», и последующее исключение этой метафоры из издания 1813 года отнюдь не случайно коррелируют с периодами соответственно расцвета и заката наполеоновской империи[176].
Лаплас пережил Наполеона на шесть лет. Людовик XVIII сделал ученого маркизом и пэром Франции. В ответ тот неизменно продолжал при каждом удобном случае демонстрировать свою политическую лояльность. Когда в 1826 году часть членов Института выразила протест по поводу введения королем Карлом X цензуры, верный себе Лаплас заявил: «Господа, изучающие неорганизованную материю, бесконечно малые величины, алгебру и арифметику! Кто дал вам право занимать теперь передовые позиции?.. Именно тот, кто льстит великим мира сего, пользуется их благосклонностью и щедротами»[177].
5 марта 1827 года Пьер Симон Лаплас скончался. По преданию, перед смертью он успел сказать: «Человек способен стремиться только за фантомами».
Александр Семенов
Революция 1905 года: ускользающая либеральная альтернатива?[178]
История революции 1905 года занимает в общественных и политических дискуссиях современной России значительно меньшее место, чем другие эпохи и сюжеты прошлого. Она, безусловно, уступает по своему значению таким точкам отсчета российской политики памяти, как сталинизм, многогранная и оспариваемая история Второй мировой войны или, с другой стороны, события Смутного времени, которые стали чрезвычайно актуальны в связи с утверждением нового государственного праздника — Дня национального единства. В историческом сознании современной России эпоха модерна ушла на задний план, уступив авансцену «веку исторических катастроф» и прекрасному XVIII веку в освещении тележурналиста Парфенова (сериал «Российская империя»), а иногда — совсем уж древней истории (если судить по сайтам радикально-националистических организаций[179]).
Можно предположить, что выбор эпох, актуализируемых в результате воздействия политики памяти, вовсе не случаен, но выражает характерные для сегодняшнего дня усиление националистического дискурса и установку на «нормализацию» образа прошлого. Тем не менее эпоха модерна остается с нами: она сохраняется и обнаруживает себя прежде всего в тех концептуальных рамках и метанарративах, с помощью которых современные историки и публицисты говорят о прошлом России. Не случайно в главном посткоммунистическом труде по социальной истории России, принадлежащем перу Б. Н. Миронова, в котором автор поставит задачу «нормализации» образа российского прошлого, — такое важное место отведено сборнику «Вехи» с характерными для него идеологической критикой революции и интеллигентскими представлениями о «ненормальности» российского исторического развития[180]. Авторы сборника «Вехи» из постреволюционной эпохи начала XX века могут говорить с нами на одном языке, они не требуют процедуры перевода с языка исторического прошлого на язык современности.
То же можно сказать и о других идеологических артефактах эпохи революции 1905 года, например о национальном вопросе и его связи с программой федерализма, которую ошибочно связывать исключительно с советским экспериментом этнотерриториальной федерации, или о формуле «относительной отсталости», о которой подробно будет говориться в этой статье.
Несмотря на малую представленность эпохи модерна в современном историческом сознании по сравнению с другими эпохами, она продолжает служить ресурсом метафор и концептуальных рамок размышлений о российской политике и исторических альтернативах. Причина этого заключается в том, что революция 1905 года как кульминация эпохи модерна в России была, говоря словами Петра Струве, «весьма modern»; она стала периодом активного идеологического творчества и кристаллизации языков для описания альтернатив исторического развития. В свою очередь современное по своему духу, рационализирующее и связанное с прогрессивным историческим временем идеологическое творчество периода революции 1905 года было востребовано в силу сложившегося к началу XX века политического кризиса и связанного с ним рождения публичной и массовой политики.
Революция как порождение политического и социального кризиса принадлежит к области исторической динамики. Задача описания исторической динамики представляет собой более сложную проблему, чем структурная реконструкция исторической статики — описание целостной исторической эпохи или общества определенного периода. Революция как кризис социальной и политической структуры порождает фрагментацию социального и политического поля, приводит к относительно большей роли исторических акторов по сравнению с институтами и структурами. Впоследствии это приводит историков к тому, что они начинают следовать при описании революционных событий за нарративами и прогнозами самих этих акторов. Однако если следовать подобным образом за нарративами революции 1905 года, то можно прийти к нескольким совершенно несовместимым и равно редукционистским образам этого события: оно представлялось современникам и как «весна народов» многонациональной Российской империи, и как «генеральная репетиция» революции 1917 года, и как упущенная альтернатива эволюционного политического развития правового государства и демократии.
Поскольку в недавнем прошлом господствовала официальная трактовка событий 1905 года как «генеральной репетиции» социалистической революции, — в современных российских исторических работах, по принципу отталкивания, стал наиболее востребованным образ 1905 года как либеральной альтернативы 1917-му. В самом деле, историческая реконструкция альтернативных путей развития России в начале XX века позволяет избежать телеологической и детерминистической логики, заложенной как в официальном советском историческом нарративе, так и в характерной для Нового времени идее революции в целом, что показали работы Франсуа Фюре и Мартина Малиа[181]. Однако релятивизация нововременных представлений о телеологичности революционной истории часто приводит критиков этой телеологии к неисторическому представлению об альтернативах исторического развития. В частности, российский либерализм начала XX века предстает в работах критиков историографии советского времени как историческая данность, структурный элемент политического и социального поля поздней Российской империи, а не как продукт политического и идеологического творчества. В этом тексте я предпринимаю попытку критики такого представления о либеральной альтернативе, которое лишает ее политического и антропологического измерения, и даю эскизную историческую реконструкцию российской либеральной альтернативы начала XX века, рассмотренной с точки зрения личного идеологического творчества, персональных воль и выбора, сделанного участниками событий.
ЛИБЕРАЛЬНАЯ АФАЗИЯНеадекватность образа либеральной альтернативы как исторической данности в период революции 1905 года станет понятной, если принять во внимание употребление понятия «либерализм» в языках самоописания политических акторов и в происходившей между этими акторами полемике. Несмотря на последующие интенсивные дискуссии о том, была ли Конституционно-демократическая («кадетская») партия либеральной и что это вообще значит — быть либеральной партией[182], — первоначально оба основных социальных элемента этой партии, круги интеллигенции и участники земского движения, всячески избегали употребления термина «либерализм» для обозначения своей политической позиции. К концу XIX века в сознании большинства российских интеллигентов этот термин ассоциировался с консервативной позицией середины XIX века, представленной взглядами Бориса Чичерина или, например, Константина Кавелина и Ивана Тургенева в их полемике против Александра Герцена и «нигилизма»[183] — потому что для характеристики своих воззрений понятие «либерализм» использовали именно Чичерин и Кавелин. Не случайно Владимир Бурцев и Сергей Степняк-Кравчинский, инициаторы примирения между разными лагерями русской политической эмиграции, не включили тексты полемики Кавелина и Тургенева с Герценом и «нигилистами» в свой проект библиотеки исторической памяти, — проект, на основе которого должна бы строиться новая эпоха в истории российской политики[184].