Завсегдатай - Тимур Исхакович Пулатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папе не терпелось выйти скорее на улицу, побыть одному. Он ни за что не хотел взять меня с собой, сколько я ни просил.
Наконец — ура! — он сдался и сказал:
— Одевайся.
А я ему:
— Пойду, если ты наденешь медаль.
Папа подумал, подумал, махнул рукой и приколол медаль себе на грудь. И мы пошли. Взялись за руки, как в былые времена, папа делал громадные шаги, два моих шага, и я бежал, чтобы поспеть за ним.
Как назло, на улице никого не было. Никто не мог видеть папину медаль, никто из ребят не завидовал мне.
А вот Медина тут как тут. Наверное, целый день только тем и занимается, что смотрит в щелочку ворот, чтобы не пропустить никого, кто появляется на улице. Она увидела папу в щелочку, бросилась ему навстречу.
— Здравствуйте, инженер! С приездом, инженер! Слава богу, что вы живы, здоровы… Тут мы без вас, как без глаз, совсем ослепли от непонятных вещей…
Отец остановился и хитро заулыбался:
— Что же вам непонятно, соседка?
— Ой, как вам все это сказать! — Медина бегала вокруг моего отца, становилась то справа от нас, то слева.
— Остановитесь же наконец! Что это с вами?
— Я не верю слухам, инженер, я женщина трезвая, боже сохрани. Я даже разругалась со всей улицей из-за докторши Норы… Люди говорят, что она…
Папа молодец, даже не изменился в лице, только рука его дрогнула в моей руке. Он сказал:
— Вы знаете, уважаемая Медина, притчу о лошади, которая беспричинно лягалась, и так до тех пор, пока у нее не оторвалась нога? Знаете?
— Да, но…
— Все это ложь, соседка. И мне просто нечем отблагодарить вас за вашу чуткость.
— Что вы, инженер… не надо… я так, из дружбы к вашей семье. — И вдруг Медина пустилась бежать к своим воротам. — Трус ты, не мужчина! Жена твоя развратничает, а ты смеешься.
Папа тоже вышел из себя и закричал:
— Наиблагороднейшая Медина, не злите меня!
И папа шел, и рука его дрожала в моей руке, как будто его схватила малярия, и он все время чертыхался: черт возьми! Черт возьми!
Мы шли, шли по незнакомым улицам, где я никогда не был, и пришли почему-то к крепости, туда, где кончался город. Стали карабкаться вверх по белой, совершенно белой тропинке. Папа лез, тянул меня за руки и все время насвистывал и молчал, и мне было непонятно, что же мы будем делать на крепости.
На самой высоте ноги у меня подкосились от страха, и я сел. А папа стоял, смотрел на город внизу, на сто кубиков из глины, рассыпанных как попало, будто ребенок играл в кубики, затем его испугали, и он рассыпал их и убежал. И так и не вернулся больше, чтобы собрать их, поставить рядами, ровно и правильно.
Потом папа долго смотрел туда, где были поля, далеко-далеко уходила земля, туда, где были еще города, леса и реки, туда, где была война.
Что он там видел? О чем он думал?
Может быть, он видел то, что видел потом я, лет десять спустя, когда в самые грустные и невыносимые минуты приходил сюда, на крепость, и смотрел, смотрел вдаль, туда, где было просторно, много солнца и воздуха, туда, куда мне хотелось идти и идти, ни о чем не думая, просто идти и все, и никогда не останавливаться, потому что там, мне казалось, человек настолько свободен, независим, что может легко превратиться в дерево, в птиц, в облака, во все чистое и бесхитростное.
Может быть, отец сейчас и думал о том, о чем я буду думать потом, лет десять спустя?.. Может быть…
Но вдруг он сказал:
— Побежали вниз! Ну! Быстро!
Все бежало и свистело за нами, все мчалось и догоняло нас.
— Вот и чудесно! — сказал отец уже внизу. — Теперь все чудесно!
Потом он привел меня в парк, угрюмый и голый. И мы сидели там на старой скамейке, сидели, молчали, затем я что-то спрашивал у папы, а он не отвечал, не слышал, только изредка поднимал голову, смотрел на меня, улыбался в ответ и молчал.
И, когда мы уходили из парка, он снова сказал:
— Теперь все хорошо! Все хорошо!
Мы опять шли по каким-то незнакомым улицам, останавливались почти возле каждого дерева, и папа смотрел на их верхушки, думал о чем-то, думал…
— Папа, что с тобой?
Но он не слышал, будто меня вовсе не было.
Я начал приставать:
— Идем домой. Ты сегодня какой-то непонятный.
— Да, — говорил папа, — малопонятный.
— А почему?
— Почему, почему! — передразнил он меня.
— Когда мне что-нибудь непонятно, я знаю.
— Счастливец!
— А ты, разве ты несчастный?
— Ерунда! Марш домой! Левой, левой, левой!
— Мама, мама! Я же говорил, приедет папа, отомстит за тебя. Ты бы видела, как Медина бежала без задних ног!
В комнату вошел медленно-медленно дядя Эркин. Сел за стол и уставился на меня. Как он побледнел! Что с ним? Опять был приступ? И почему у мамы такие глаза? Она плакала?
— Где вы были? — спросила мама.
— На крепости. Потом папа водил меня по разным улицам, где я никогда не был.
Дядя Эркин встал и начал расхаживать по комнате взад-вперед.
— А еще? — спросила мама.
— Еще? Еще папа чертил на песке всякие непонятные значки. И еще я забыл, где мы потом были.
Папа вымыл руки и вошел в комнату, где мы сидели.
— Ты, конечно, уже все рассказал? — он потрепал мои волосы.
— Вы проголодались? — спросила мама.
— Очень! — воскликнул папа. — Воздух такой свежий…
Мама вышла на кухню, и несколько минут все мы молчали. Я ждал… И Дядя Эркин вдруг заговорил первым:
— Я… я очень хотел бы покончить со своими болезнями к вашему отъезду. И мы бы уехали вместе.
— Ваше счастье, что смогли подняться через три месяца, — ответил папа. — Успеете.
— Да, мне повезло…
— А что говорит наш доктор?
— Наш доктор говорит: скоро. Но ведь все так неопределенно. И это мучает.
— Ничего, ничего.
— Но я не калека, не обреченный!
— Вы обязательно поправитесь. Потерпите немного. Терпение — это мужество.
— Спасибо. Спасибо.
Тихо вошла мама. Постояла у двери, послушала и начала подавать на стол. Сухие фрукты, дыню, лепешки — все так, как было много дней назад, когда папа еще не уезжал на войну.
— Я тебе помогу, — сказал папа. — Что еще нужно?