Над краем кратера - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похолодало. Суша остывает быстрее, чем море, пошел с моря ветер, рвет палатку. А за пологом звенят овечьи колокольчики. Обнаружил, что в бидоне вода кончилась, собаки утащили масло, побаливает спина, а настроение прекрасное.
На небе – неправдоподобно яркая и огромная луна: ее ведь тут не с чем сравнивать. В палатке темно. Только освещен треугольник выхода, угол раскладушки, пальцы рук. Выглядываю: очертания яйлы четки, как и звезды в небе. Зажигаю свечу. Забираюсь под одеяло. Холодновато. Пахнет травой. Отдаленно лают собаки, блеют овцы, чуть шелестят под ветром стены палатки. Лежу, бездумно, заложив руки за голову, гляжу на колеблющееся пламя свечи.
Странная, пугающая мысль внезапно пронзает меня до дрожи. Не в силах ей сопротивляться, крадучись, выхожу из палатки, осторожными шагами передвигаюсь, словно бы обдумываю каждое следующее движение. Тянет меня к этому месту не первый раз, особенно, когда я один. Совсем недалеко от палатки – снежный колодец, подобный скрытому кратеру, чей зев невидим в кустарнике. Глубина его, по словам Георгия, более трехсот метров. Луч солнца никогда не касался его дна. Снег, который частично достигает этого дна, где постоянный холод, естественно, не тает. Провалиться туда равносильно надежной гибели. Эта скрытая, словно поджидающая прямо под боком, ловушка часто вторгается в мой сон, вызывая пробуждение внезапным прекращением дыхания на несколько мгновений. Но тянет эта дыра к себе, подобно мышеловке, обещающей нечто, чего жадно ищет душа – то ли некую духовную пищу, то ли последнее забвение.
И это, несмотря на то, что никогда раньше во мне не ощущалась такая сила жизни, как здесь, в горах.
Преодолеть эту тягу можно лишь одним: приблизиться к зеву этого беззвучного, вкрадчивого, никогда ничего не извергающего кратера, и преодолеть эту тягу, подобно тому, как молодой Гёте поднимался на колокольню собора, чтобы укрепить свой ослабевший дух.
Ложусь на камни, ползком приближаюсь к отверстию. Ползу довольно долго. Видно, ошибся расстоянием. Прижимаю ухо к земле. Слышно постанывание, как бывает в пустой цистерне. Значит, отверстие кратера близко. Такая глубина гудит, как труба, устремленная в глубь известковых, легко вымываемых пород.
А вот и она – черная манящая дыра.
Сердце колотится, ноги слабеют. Один рывок – и всё.
И в этот миг внезапной чередой возникают передо мной, сменяясь, как в калейдоскопе, лица матери, бабушки, Лены, Нины. Лента этих лиц, как охранная грамота. Только она может одолеть гибельную тягу души. С трудом отползаю на несколько метров, сажусь, пытаюсь отдышаться. Кажется, на этот раз пронесло. Неужели, это и есть безумие, и я испытал его приступ над краем кратера?
Впервые услышал об этих бесовских кратерах из уст простодушных чабанов. Они были уверены, что в этих безднах обитает бес, притягивающий издалека, пусть и нечасто, несчастных влюбленных, которые тянутся даже из дальних мест, как коты на валерьянку, и бросаются в эти колодцы, как в сладчайшие и долгожданные объятия. Я содрогнулся, и это не укрылось от их глаз, людей, десятилетиями живущих в этих горах и обладающих при всем своем простодушии особой интуицией. Они переглянулись, запнулись, и больше словом не обмолвились об этих странностях. Но я больше ни разу их не посещал, несмотря на уговоры Георгия, который, чуть отдохнув от очередного похода, бежал к ним с бутылочкой, запас которых прятал в загашнике, в палатке. Тогда, у чабанов, я опять же вспомнил о Гёте, который, чтобы пережить несчастную любовь, освободиться от этого наваждения, написал «Страдания молодого Вертера». Он-то избавился от этого, но многие из молодых читателей, переживших неразделенную любовь, добирались до воображаемой могилы Вертера, покончившего самоубийством, над которой стрелялись. Пришлось Гёте даже писать предостережение будущим самоубийцам.
* * *Ходили с Георгием на Чатыр-Даг, проведать профессора Валковского. Прошли верхнее плато, поднялись на самую высшую точку Чатыр-Дага – Эклизи-Бурун, побывали в Холодной пещере – Суук-Хоба.
Сижу у заросшего кустарником, полускрытого обломками известняка входа в Тысячеголовую пещеру – Бин-Баш-Хоба. По легенде в ней нашли множество черепов. Читаю надписи, врезанные в этот пористый белый камень: «Здесь побывали…» Как никогда чувствую: вершится крохотное мгновение моей жизни среди раскаленных камней, под сухим известково-пыльным солнцем, чей отвесный клин уперся в макушку, и так спокойно и грустно думаю: надписи в радости не пишутся. Только наглые весельчаки могут отмечаться с гоготом.
Каждое закрепленное слово, строка, стихотворение, рассказ, повесть – разве не эпитафия тому мгновению или мгновениям, в которых писалось или о которых писалось? Всегда в этом – жажда приобщиться к бессмертию камня, дерева, бумаги в тот миг, когда особенно чувствуешь свою недолговечность.
Спустились с яйлы, палатку поставили у околицы села Генеральское, в орешнике. Рядом – арык с ключевой водой – наш умывальник и холодильник. Вокруг – яблони, груши, сливы, орехи, кусты кизила и алычи. Варим компот и пьем вместо воды. Ночью тепло. Небо напоминает застывший снегопад звезд. В тишине шумит ручей, постукивает движок электростанции. Изредка, глухо ударяясь оземь, падают с деревьев перезревшие плоды.
При свече подводим итоги сделанной работе, подновляем записи, наскоро сделанные в поле.
Далеко за полночь движок замолкает. Обволакивает райская, залечивающая раны тишина. Воздушное, пахнущее травами и подгнивающими паданцами покрывало, всё прошито волосяными нитями вод арыка.
Ухожу с ночевкой. После той ночи, когда я был на волоске от гибели по собственному порыву, осеняет меня воистину девственная небоязнь. Иду по оврагу, заваленному листьями, обломанными стволами, сквозь путаницу ветвей, кустов, колючек, спускаюсь по крутому склону обрыва, цепляясь за жесткие кустики можжевельника. Сплю, где меня застает ночь, насобирав ложе из опавших листьев. И вокруг меня стоит чистота, сухой и легкий воздух одиночества. Оказывается, на высотах, где живут орлы, можно ощущать себя по-домашнему.
Неожиданно в каком-то Богом забытом месте встречаю чабана Василия. В первый миг не узнаю. Одет по-городскому, серьезен.
На мой немой удивленный взгляд отвечает:
– Да вот, понимаешь, деньжат нам подкинули. Ищем парня по имени Серёжа. Месяц как исчез. Обыскали мы все пропасти, с биноклем заглядывали в снежные колодцы. Спрашиваем всех, которые тут шастают. Один говорит, видел такого, обросшего, как леший, который при встрече рванул в бурелом, так его и видели. Мать плачет день и ночь. Говорит, он же очень боялся пещер. Особенно на Караби-яйле. Там, знаешь, речки подземные. Утянут, и поминай, как звали.
С этого момента, ветка хрустнет, кажется мне, Сергей стоит за деревом, лишайник выглядывает его бородой из-за ствола. Страха нет. Странное ощущение, что я не один, что жажду встретить этого Сергея. Вот же, отыскал человек истинный способ свободного существования, который мне заказан.
Поднимаюсь с восходом солнца. Съел кусок хлеба, запил холодной водой из речушки, искупался, обжигаясь холодом. Обсыхаю на камнях.
В течение дня проследил часть южную сброса Демерджи-яйлы. Более двенадцати километров, и всё – в гору. Заметил, как избирательно растут деревья. На склонах северной стороны – сосна, на южных – дуб и бук. Как будто сошлись края гётевской и лермонтовской печали – «На севере диком стоит одиноко на горной вершине сосна…»
Ночь здесь приходит неожиданно и сразу, и тьма такая хоть глаза выколи.
Пустыня ночи – поверх яйлы, моря, земель, душ, дыханий. Одна, неделимая и хищно-печальная…
Просыпаюсь неожиданно, в дорассветной бездыханности. Что-то пережевываю. Вяло соскальзываю по камням. Идет слабый еле слышный дождик, и жизнь моя кажется мне такой же неслышной, как этот дождь, от которого чуть дымятся бока скал, и травяной склон кажется предбанником, и весь покрываешься потом.
Столько дорожек и тропинок, что страдаешь от их избытка. Добрался до дома лесника. Красивая большая собака лесника подошла ко мне, скаля зубы, глядя в упор добрыми карими глазами. Пошел дальше, окунулся в слабый туман, шел-шел, и на тебе, опять вернулся к дому лесника. Обманчивы эти тропы. Опять подошел ко мне пёс, виляя хвостом. И глядели мы друг на друга, как две понимающие друг друга собаки.
Да, я всё понимал еще тогда, лишь ступив на берег моря: от прошлого не сбежать. Но так надеялся, что понимание есть выжимка памяти, что обвал новых впечатлений, чувств, смена земель, разделенных водными хлябями – размоет, унесет эти выжимки.
Я ведь и сейчас, в эти мгновения, совсем не тот: и стрижен по-иному, и речь моя испытала на себе искажающее влияние чабанского медленного говора, и повадки у меня человека, уже привыкшего передвигаться с камня на камень прыжками с цепкостью, в которой даже некоторая изысканная разболтанность. И одет я по-иному, в выгоревшей на солнце студенческой фуражке с геологической эмблемой, в черных спортивных штанах и куртке под брезентовым плащом на случай дождя. В полусонном оцепенении, выскочив из нагромождений леса и гор на шоссе Алушта-Ялта-Судак, гляжу на проносящийся мимо автобус, как дикарь где-нибудь в джунглях на современный самолет. И чистенькие лица на воротничках и остриях галстуков за стеклами автобуса, удивленно в меня вглядывающиеся, смутно напоминают мне о прошедшей жизни, об ином существовании, как в метемпсихозе.