5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот до чего вы договорились, доктор Сократ! — обрадовался Константен Марк. — Вы отрекаетесь от прогресса, от современной справедливости, от всеобщего мира, от свободы мысли, вы подчиняетесь традиции… Вы согласны вернуться к старым заблуждениям, к блаженному неведению, к достопочтенной несправедливости наших отцов. Вы возвращаетесь к галльской традиции, подчиняетесь древнему обычаю — непререкаемому авторитету предков.
— Откуда вы взяли обычай и традицию? Откуда вы взяли непререкаемый авторитет предков? — возразил Трюбле. — Существуют несогласуемый друг с другом традиции, различные обычаи, враждующие авторитеты. Мертвые не навязывают нам единой воли. Они подчиняют нас противоположным волям. Старые воззрения, тяготеющие над нами, неопределенны и туманны. Они давят нас, но в то же время уничтожают друг друга. Все эти мертвые жили, как и мы, среди волнений и противоречий. В свое время каждый из них, на свой лад, ненавидя или любя, осуществлял мечту своей жизни. Осуществим ее и мы, радостно и благожелательно, если это возможно, и пойдем завтракать. Я поведу вас в трактирчик на улице Вавен к Клеманс, которая готовит только одно блюдо, но зато какое! Рагу по-кастельнодарски, которое не следует смешивать с рагу по-каркассонски из самой обычной баранины с фасолью. В рагу по-кастельнодарски входят маринованные гусиные полотки, заранее сваренные бобы, сало и колбаски. Оно должно долго томиться на медленном огне, только тогда оно будет вкусным. У Клеманс рагу томится уже двадцать лет. Она подкладывает в горшок то гусятники или сала, то колбаски или бобов, но рагу это все то же. Она никогда не выскребает горшок до дна, а на дне-то как раз и есть самый смак, придающий рагу ту прелесть, которую мы находим в золотистых женских телах на картинах старых венецианских мастеров. Пойдемте, я хочу угостить вас рагу, приготовленным Клеманс.
XI
Нантейль не осталась слушать Праделя и, дочитав свою молитву, вскочила в экипаж и отправилась на свидание с Робером де Линьи, который ожидал ее у Монпарнасского вокзала. Они молча поздоровались среди уличной сутолоки. С особой силой ощутили они свою близость. Робер любил ее.
Любил, сам того не зная. Он думал, что она для него только одно из наслаждений в бесконечной цепи возможных наслаждений. Но наслаждение воплотилось для него в Фелиси, и если бы он размечтался о тех бесчисленных женщинах, которые, как он предполагал, еще долгие годы будут украшать его недавно начавшуюся жизнь, они все предстали бы перед ним в образе Фелиси. Во всяком случае, он мог бы заметить, что, хоть в его намерения и не входило быть ей верным, он не изменял ей и, с тех пор как она принадлежала ему, не заглядывался на других женщин. Но раньше он не замечал этого.
Сейчас, на этой людной, будничной площади, когда он увидел ее не в дышащем страстью ночном полумраке, не при мягком свете спальни, где ее обнаженное тело мерцало пленительной белизной Млечного Пути, а при резком дневном свете, под лучами беспощадного, не смягченного тенью солнца, от которого не скроешь под вуалеткой заплаканных глаз, бледности щек, морщинок в углах губ, он вдруг почувствовал, что она полна для него какого-то таинственного и глубокого обаяния.
Он не стал ее расспрашивать. Они наговорили друг другу много нежных слов. Фелиси проголодалась, и он повел ее в известный ресторан, вывеска которого сияла золотыми буквами на старинном доме тут же на площади. Им накрыли столик в зимнем саду; скалы, фонтан и дерево отражались во множестве зеркал, обрамленных вьющимися растениями. Сидя за столом и выбирая меню, они разговорились с большей откровенностью, чем обычно. Он говорил, что за последние три дня у него издергались нервы от всяких хлопот и треволнений, но что теперь все неприятности позади и пора выкинуть из головы эту печальную историю. Она говорила о своем здоровье, жаловалась, что плохо спит, что ее мучают страшные сны. Но она не говорила, что именно она видит во сне, избегала упоминать об умершем. Он спросил, не переутомилась ли она сегодня утром и зачем поехала на кладбище, кому это нужно?
В глубине души у нее жила смутная вера в обряды, в молитвы и в заклинания, но объяснить ему это она не умела и потому покачала головой, словно говоря: «Так надо было».
Сидящие за соседними столиками кончали завтракать, а они в ожидании, пока им подадут, еще долго разговаривали вполголоса.
Робер дал себе слово, клятвенно обещал не упрекать Фелиси за то, что она была любовницей Шевалье, даже никогда ее ни о чем не спрашивать. И все же из затаенного злопамятства, из поднявшегося в нем недоброго чувства, из понятного любопытства, а также потому, что он ее очень любил и не мог сдержаться, он с горечью сказал:
— Ты принадлежала ему.
Она молчала, не отрицая ничего. И не оттого, что чувствовала всю бесполезность лжи. Наоборот, она привыкла отрицать очевидные факты и, кроме того, слишком хорошо знала мужчин, а потому была уверена, что нет такой грубой лжи, которой не поверил бы влюбленный мужчина, если ему хочется ей поверить. Но на этот раз она не солгала, вопреки своим привычкам и натуре. Она побоялась обидеть покойника. Она думала, что отречься от него, значит причинить ему боль, обокрасть, рассердить его. Она молчала из страха, что сейчас он явится ей с обычной застывшей усмешкой на лице, с простреленной головой; сядет за их столик и скажет жалобным голосом: «Фелиси, ведь ты не забыла нашей комнатки на улице Мучеников!..»
Она не могла бы сказать, чем он стал для нее после смерти, настолько это противоречило ее вере и рассудку, настолько слова, которыми это можно было выразить, казались ей устарелыми, смешными, вышедшими из употребления. Но какое-то подсознательное чувство, которое можно было бы объяснить атавизмом или скорее рассказами, слышанными в детстве, шептало ей, что он принадлежит к тем мертвецам, которые в былые времена не давали покоя живым и которых заклинали священники; недаром, думая о нем, она инстинктивно поднимала руку, чтобы перекреститься, и удерживалась только потому, что боялась показаться смешной.
Линьи, увидя, что она смущена и печальна, пожалел о своих жестоких и ненужных словах, и тут же сказал новые, не менее жестокие и ненужные:
— Почему же ты говорила, что это неправда?
— Я хотела, чтобы это была неправда, вот почему, — горячо возразила она и прибавила: — Любимый мой, уверяю тебя, с тех пор как я твоя, я не принадлежала никому больше. И заслуги тут никакой нет: это просто стало для меня невозможно.
У нее, как у молодых животных, была потребность радоваться жизни. Вино, сверкавшее в стакане, как расплавленный янтарь, ласкало ее глаз, и она с наслаждением сделала глоточек. Ее занимали подаваемые кушанья, особенно яблочное суфле, словно выдутое из золотого стекла. Затем она принялась рассматривать сидящих за соседними столиками и потешаться на их счет, наделяя их в зависимости от внешнего вида смешными чувствами или нелепыми страстями. Фелиси замечала недоброжелательные взгляды женщин и старания мужчин показаться ей красивее и значительнее. И она пришла к следующему выводу:
— Робер, ты заметил, что люди никогда не бывают сами собой? Они говорят не то, что думают, а то, что, по их мнению, надо сказать. Поэтому они так скучны. Очень редко встретишь человека, который был бы сам собой. Вот ты из таких.
— Да, мне кажется, я не позер.
— Ты тоже позируешь, как и все. Но ты позируешь естественно. Я отлично вижу, когда ты хочешь произвести на меня впечатление…
Она стала говорить о нем, и ход мыслей невольно привел ее к драме в Нельи. Она спросила:
— Твоя мать ничего не говорила?
— Нет.
— Но ведь она знает…
— Вероятно.
— У тебя с матерью отношения хорошие?
— Ну, разумеется!
— Говорят, твоя мать все еще красива. Это правда?
Он не ответил и попробовал перевести разговор. Он не любил, когда Фелиси расспрашивала его о матери и вообще о семье. Г-н и г-жа де Линьи пользовались большим уважением в парижском обществе. Г-н де Линьи, потомственный дипломат, был человеком весьма почтенным и притом еще до своего появления на свет, ибо его предки оказали Франции немаловажные дипломатические услуги. Его прадед подписал отказ от Пондишери в пользу Англии[56]. У г-жи де Линьи были очень приличные отношения с мужем. Но она жила не но средствам, на слишком широкую ногу, ее туалеты свидетельствовали о былой славе Франции. У нее был близкий друг — бывший посланник. Его преклонный возраст, его положение, взгляды, титулы, огромное состояние заставляли уважать эту связь. Г-жа де Линьи держала жен республиканских сановников на почтительном расстоянии и при случае давала им уроки хорошего тона. Ей нечего было бояться, что скажет свет. Робер знал, что в высшем обществе она пользуется уважением. Но он боялся, что Фелиси, не принадлежавшая к обществу, недостаточно тактично отзовется о его матери. Он вечно опасался, как бы она не сказала чего лишнего. Он ошибался: откуда могла Фелиси знать интимную сторону жизни г-жи де Линьи, да если бы она и знала, она не осудила бы ее. Эта знатная дама вызывала в ней наивное любопытство и восхищение, к которому примешивался страх. Ее любовник не хотел говорить с ней о матери, Фелиси его сдержанность казалась аристократической спесью и даже признаком неуважения, и это возмущало ее гордость плебейки и девушки легких нравов. Она с горечью упрекала его: «Почему ты не хочешь, чтобы я говорила о твоей матери?» В первый раз она прибавила: «Чем моя хуже твоей?» Но она поняла, что это вульгарно, и больше этого не повторяла. Зал опустел.