5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Господин де Линьи? Он был моим поклонником еще задолго до того, как познакомился с Нантейль. Он часами смотрел на меня влюбленными глазами и не решался высказаться. Я охотно его принимала, потому что он никогда не выходил из границ приличия. Надо отдать ему справедливость: у него превосходные манеры. Он вел себя чрезвычайно сдержанно. И вот в один прекрасный день он признался, что влюблен в меня до безумия. Я сказала, что, поскольку он говорит со мной серьезно, я отвечу ему тем же: мне искренне жаль его; я очень огорчаюсь каждый раз, как случается такое дело; я женщина серьезная, жизнь моя налажена, и я ничем не могу ему помочь. Он был в отчаянии. Заявил, что уедет в Константинополь и не вернется обратно. Он не мог ни на что решиться, не знал, оставаться ему или уезжать. Даже заболел. Нантейль, думая, что я его люблю и хочу удержать, из кожи лезла, только бы отбить его у меня. Бессовестно заигрывала с ним. Меня это смешило. Но, как вы, конечно, понимаете, я не мешала ее планам. Господин де Линьи, со своей стороны, уж не скажу вам почему — то ли, чтобы я о нем пожалела, то ли просто назло, а может быть, надеясь вызвать во мне ревность, очень недвусмысленно отвечал на заигрывания Нантейль. Так они и сошлись. Я была в восторге, Нантейль моя лучшая подруга.
Госпожа Дульс медленно спускалась по ступеням между двумя рядами любопытных и в воображении своем слышала шепот толпы: «Вон знаменитая Дульс!»
Мимоходом она подхватила Нантейль, прижала ее к сердцу и, в прекрасном порыве христианского милосердия накинув на нее свое пальто, с рыданием в голосе посоветовала:
— Попробуй молиться, деточка, вот на тебе образок. Его благословил сам папа. Мне дал его монах доминиканец.
Госпожа Нантейль, несколько запыхавшаяся, хотя и помолодевшая с тех пор, как опять любила, вышла последней. Дюрвиль пожал ей руку.
— Бедняга Шевалье! — пробормотал он.
— Он был неплохим человеком, — ответила г-жа Нантейль. — Но такта у него не было. Человек общества так с собой не покончит. Ему не хватало воспитания.
Похоронные дроги двинулись в огромную тень, отбрасываемую Пантеоном, и проследовали дальше по улице Суфло, по обе стороны которой тянулись книжные лавки. Товарищи Шевалье, театральные служащие, директор, доктор Сократ, Константен Марк, несколько журналистов и несколько любопытных из толпы шли пешком за катафалком. Духовенство и актрисы разместились в экипажах. Нантейль, вопреки советам г-жи Дульс, поехала вместе с Фажет в наемной карете.
Погода была прекрасная. Идущие за гробом непринужденно болтали.
— Кладбище-то у черта на куличках!
— Монпарнасское? Полчаса, не больше!
— Ты знаешь, Нантейль пригласили во Французскую Комедию.
— Репетиция сегодня состоится? — спросил Константен Марк у Ромильи.
— Конечно, в три часа в фойе. Будем репетировать до пяти. Я занят в спектакле сегодня вечером, занят завтра; занят в воскресенье и утром и вечером… Нам, актерам, никогда отдыха нет. Каждый день все начинается снова, каждый день трепка нервов…
Поэт Адольф Менье положил ему руку на плечо.
— Как дела, Ромильи, хорошо?
— А у вас как?.. По-прежнему Сизифовым трудом занимаюсь. Это бы еще куда ни шло. Но успех зависит не только от нас. Если пьеса плохая и провалится, с ней вместе полетит к черту все, что мы в нее вложили, вся наша работа, наш талант, кусок нашей жизни… И сколько таких провалов я видел! Не раз пьеса валилась с ног, как заморенная кляча, а вместе с ней и я летел вверх тормашками. Ведь страдаешь-то не только за свои ошибки!..
— Ромильи, дорогой, разве вы не знаете, что и наша удача, удача драматурга, зависит от актеров в той же мере, как и от нас самих? Разве вы не знаете, как часто они, из-за неумения или по небрежности, проваливают талантливое произведение? Ведь нас, так же как одного из легионеров Цезаря, охватывает смущение и страх[52] при мысли, что судьба наша зависит не от наших собственных достоинств, а от доблести тех, кто сражается бок о бок с нами.
— Такова жизнь! — заметил Константен Марк. — Во всяком деле, всюду и всегда мы расплачиваемся за ошибки других.
— К сожалению, это так, — подхватил Менье, лирическая драма которого «Пандольф и Кларимонда» только что провалилась. — Но такая несправедливость возмущает нас.
— Она не должна нас возмущать, — возразил Константен Марк. — Миром управляет священный закон, и мы должны ему подчиняться и чтить его, этот закон — несправедливость, высшая святая несправедливость. Ее повсюду благословляют, называя счастьем, богатством, гением, красотой. Мы не признаем и не почитаем ее под настоящим ее именем только по собственному малодушию.
— То, что вы говорите, очень странно! — заметил мягкий Менье.
— Подумайте хорошенько, — начал убеждать его Константен Марк. — И вы тоже стоите за несправедливость, раз вы стремитесь к славе и вполне разумно хотите задавить своих конкурентов, — желание естественное, несправедливое и законное. Что может быть глупее и противнее людей, провозглашающих справедливость? Общественное мнение, хотя его и нельзя назвать умным, здравый смысл, хотя его и нельзя назвать высшим смыслом, поняли, что эти люди идут наперекор природе, обществу и жизни.
— Конечно, — сказал Менье, — но справедливость…
— Справедливость — мечта нескольких дураков. Несправедливость придумана богом. Учения о первородном грехе было бы достаточно, чтобы сделать из меня христианина, а учение об искуплении содержит все истины, человеческие и божеские.
— Вы верите в бога? — почтительно спросил Ромильи.
— Я не верю, но хотел бы верить. Веру я считаю самым большим благом на земле. В Сен-Бартоломе по воскресеньям и праздникам я хожу к обедне, и ни разу не бывало, чтобы, слушая проповедь священника, я бы не подумал: «Все бы отдал, дом, поля и леса, лишь бы быть таким же глупым, как эта скотина».
Мишель, молодой художник с мистической бородой, разговаривал с декоратором Роже.
— У бедняги Шевалье были свои идеи, но не всегда удачные. Как-то вечером он вошел в пивную весь сияющий и какой-то преображенный, подсел к нам и, теребя длинными красными пальцами свою старую шляпу, воскликнул: «Я нашел, как надо играть драматические роли. До сих пор никто не умел играть драматические роли, никто, понимаете!» И он рассказал нам, в чем заключается его открытие: «Я только что был в палате. Взобрался наверх в амфитеатр. Внизу, словно черные жуки на дне колодца, копошились депутаты. Тут на трибуну вышел коренастый человечек. У него был такой вид, словно он взвалил себе на спину мешок с углем. Он оттопыривал локти, сжимал кулаки. До чего же он был смешон! У него был южный говор, и ударения он ставил неверно. Он говорил о трудящихся, о пролетариях, о социальной справедливости. Говорил великолепно, его голос и жесты пробирали до самого нутра; зал чуть не обрушился от рукоплесканий. Я подумал: „Я проделаю на сцене то, что делает сейчас он, и еще удачнее. Я, комик, буду играть в драме. Главные драматические роли, чтобы они производили впечатление, должны играть комики, но комики с душой“. И он, бедняга, воображал, что сделал необычайное открытие. „Вот увидите!“ — повторял он.»
На углу бульвара Сен-Мишель к Менье подошел журналист.
— Правда, что Робер де Линьи был безумно влюблен в Фажет?
— Если он в нее и влюблен, то очень недавно. Две недели тому назад он спросил меня в театре: «Кто эта блондиночка?» — И показал на Фажет.
— Не пойму, откуда взялась эта страсть клеветать на человечество, — говорил корреспондент вечерней газеты корреспонденту утренней. — Я, наоборот, удивляюсь, сколько на свете хороших людей. Просто можно подумать, что люди стесняются добра, которое делают, и стараются тайком совершать самоотверженные и великодушные поступки… Вам тоже так кажется?
— А я, — сказал корреспондент утренней газеты, — всякий раз, как случайно открою дверь, в прямом и в переносном смысле, так обнаруживаю подлость, о которой не подозревал. Если бы общество вдруг вывернуть наизнанку, как перчатку, и показать нам, что там внутри, мы бы все попадали в обморок от ужаса и отвращения.
— В свое время, — сказал Роже художнику Мишелю, — я встречался на Монмартре с дядей покойного Шевалье. Он был фотографом и одевался, как астролог. Этот старый чудак постоянно перепутывал фотографии клиентов. Клиенты возмущались… Но не все. Некоторые даже находили, что они очень похожи.
— Что с ним сталось?
— Он разорился и повесился.
На бульваре Сен-Мишель Прадель, шагавший рядом с Трюбле, воспользовался случаем, чтобы еще раз спросить о бессмертии души и о том, что ждет человека после смерти. Но не получая вразумительного, с его точки зрения, ответа, он несколько раз повторил:
— Хотел бы я знать…
На что доктор Сократ ответил:
— Люди созданы не для того, чтобы знать; люди созданы не для того, чтобы понимать. Им не хватает чего-то, что для этого нужно. Мозг человека больше и богаче извилинами, чем мозг гориллы, но существенной разницы между ними нет. Самые высокие наши мысли и самые сложные системы — всего только великолепное развитие мыслей, которые содержатся в голове обезьяны. Нас радует, нам льстит то обстоятельство, что мы знаем о вселенной больше, чем собаки, но само по себе это очень мало, а вместе со знаниями растут и наши иллюзии.