Новый Мир ( № 8 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В школе на уроках музыки забавный лысый баянист по фамилии Рукосуев обучал младшие классы хоровому пению и устраивал после уроков так называемые музыкальные часы, посещаемые некоторыми учителями и даже кое-кем из пятерки под руководством Марины, обожавшей романс Демона, часто передаваемый по радио. Рукосуев рассчитывал, что популярная классическая музыка постепенно войдет в обиход, он страстно проповедовал ее, вместо того чтобы дать слово ей самой, уж слишком долго длилось его вступительное слово с комментариями к тому или иному произведению, звучащему под иглой проигрывателя. Рукосуев надеялся, что расширяющиеся круги звуковых дорожек будут охватывать все большие слои учащихся и преподавателей, и в конечном итоге Первый концерт Чайковского и ре-минорная токката Баха перевоспитают темные массы, орущие на улицах “Расцвела у окошка белоснежная вишня…”. Но количество слушателей не увеличивалось; некоторых учащихся на музыкальном часе удерживал не Бах, а суровый учитель физики Георгий Петрович, очень сильный предметник, на благосклонность которого рассчитывали некоторые старшеклассники, мечтающие о хорошем аттестате. Георгий Петрович посещал музыкальные часы из уважения к своему шахматному партнеру Рукосуеву. Оказалось, Саша тоже иногда бывал на вечерах Рукосуева.
Ксения Васильевна первой нарушила затянувшуюся паузу: “А вот я плохо знаю творчество Генделя…” Юра немедленно отозвался: “Ты, мама, забыла, — мы слушали с тобой „Мессию”. Тебе еще понравилась там часть под названием „Аллилуйя””. — “Верно, а я и запамятовала”, — обращаясь к Саше, сказала Ксения Васильевна. Саша в знак того, что охотно прощает ей эту забывчивость, наклонил голову. “Юра, поиграй нам…” — попросила сына Ксения Васильевна.
Домой Лида возвращалась в сопровождении Юры и Саши. Слишком много впечатлений свалилось на нее за один вечер, огромное количество дробей, которые не сразу приведешь к общему знаменателю. В очертаниях поздней осени была сумятица, невнятность, усиленная туманом и слабым дождиком. Слабый свет фонарей освещал ночь сверху, а снизу ее, как китайские фонарики, озаряла прилипшая к асфальту золотая листва, с которой медленно сходили краски, приникая к застывшим в земле корням растений… И вдруг могучий порыв ветра взметнул широкую волну кленовых, березовых, тополиных листьев, как перелетное беспокойство — стаи грачей, жаворонков и зеленушек; ветер вырвал из рук Юры Лидин зонт, взмывший в туманный воздух. Зонт поплыл вместе с темными листьями, похожими на нотные значки, по течению ветра. “Спорим, зонт упадет за детсадом”, — азартно сказал Саша. “Опустится на крышу”, — бодро отозвался Юра. Мальчики замерли на месте, забыв о Лиде. “Спорим, зацепится за провода”, — спустя какое-то время произнес Саша. “Нет, прибьется вон к тому балкону”, — изменил свое мнение и Юра. И вдруг все успокоилось: развевающиеся на ветру деревья выпрямились, красные соцветия рябин засветились на фоне белых стволов берез, взвихренная в небо листва стала медленно опускаться на землю, не долетев до речки Тьсины. Зонт величественно, как парашют, спланировал на крышу детсадовской беседки. Саша обрадованно стукнул кулаком по ладони. “Ну что я говорил? Угодил в детсад!” — “Ты говорил — за детсадом”. Они заспорили. “Может, кто-нибудь принесет мне зонтик?” — напомнила о себе Лида. Мальчики переглянулись и устремились за зонтом. Лида подождала, пока они вернутся к ней с добычей, удивляясь, как быстро ветер ощипал осенние деревья. Только дуплянки чернели на них.
Дома родители засыпали ее вопросами. Удалось ли ей произвести приятное впечатление на Ксению Васильевну? О чем говорили за столом?.. Лида знала, что с предками ухо надо держать востро, в особенности когда они пребывают в состоянии благодушного перемирия, что случалось не так уж часто. Она пересказывала их разговоры, не давая возможности дифференцировать речь Ксении Васильевны, Юры и ее собственную, чтобы они не могли судить о степени ее находчивости. Только так с вами и надо разговаривать, думала Лида: гнать волну, как Посейдон на Одиссея, не давая возможности перевести дух, говорить, пока не попадают со стульев. “Да, ты с пользой провела вечер”, — утомленный ее напором, заметил отец. Лида закашлялась и показала жестом, что устала. Родители покинули ее комнату, уважительно прикрыв за собою дверь. Приступ кашля прошел, и Лида попыталась восстановить промелькнувшие образы в их мимолетной свежести: Сашины жесты, слова, интонации, интригу с Генделем, чай с незабудками, обстановку Юриной комнаты; закрепить в памяти то, что следует выдать родителям, пересортировав события, и то, что надо оставить себе в награду за труды промелькнувшего как сон вечера. Ночник, горевший на комоде, простирал слабое крыло света к 21-му офорту Гойи, освещая страдальческое личико полудевы-полуптицы, в крылья которой впились зубами существа с львиными мордами и задумчиво-алчными, горящими в полутьме очами, над которыми возвышалось подобное им, уже насытившееся чужим страданием существо с возведенными к небесам глазами. Создавая свои офорты, Гойя распоряжался источниками света так, чтобы натуру можно было истолковывать двояко, и непонятно было — кто жертва, кто палач, свет поддерживал в зрителе чувство неопределенности, размывая настроения и качества того или иного персонажа; вполне возможно, полудева была та еще штучка, пока ее не отловили задумчивые львы, детенышей которых она употребляла в пищу. “Как аукнется, так и откликнется”, — гласила подпись под этим офортом. Чем слабее был источник света, тем больше мотивов впитывал в себя этот захватывающий сюжет.
“Так о чем вы говорили за столом?” — осведомилась мама. Ей, должно быть, представлялся стол, украшенный беседой, как поросенок с хреном и судаком, запеченным в грибном соусе, стародавнее застолье, где говорят о Генделе, прохрипевшем со смертного ложа арию из “Мессии”, или умирающем Моцарте, пропевшем слабеющим голосом песенку Папагено, или угасающем Бетховене, пригрозившем молнии кулаком, — застолье, напоминающее пьесу Глинки “Воспоминание о музыке”, в которой один такт написан в миноре, другой — в мажоре, в миноре-мажоре, кусок жареной печени заедается предсмертной запиской Шопена, умоляющего отвезти его сердце на родину, отварной язык запивается предсмертным стаканом холодной воды Чайковского, в котором роятся холерные бациллы… Отварной язык проварили в десяти щелоках, прежде чем граф Кастильоне или Джованни Боккаччо вложили его в засохшие уста десницею кровавой Лауретте или Андреуччио, оттого их речь полна блестящего юмора, искрометной находчивости, слова выстроились в блестящем порядке, как воины на параде. О чем бишь говорили за столом?.. За столом велась детская игра со стульями: дети бегают вокруг своих маленьких стульев, а когда воспитательница хлопнет в ладоши, все должны шустро плюхнуться на свои сиденья, занять свое место под солнцем, а некая разиня так и останется без стула, не проявив должной ловкости, — и простоит всю жизнь на ногах. Не хватило места, вот и славно; говорил же Шуберт, то и дело роняя на рваное одеяло очки, подвязанные шнурком: “Не прерывай своего движения; будь добр, но будь одинок”, — и этот совет стоит десятков тысяч советов.
Мама учила Лиду, что культурный человек в гостях не должен озираться по сторонам и разглядывать убранство комнат. Сидя за столом, не опираться на спинку стула, не искать других точек опоры, кроме как в самом себе… Ответ у мамы был готов: таким образом человек, независимо от своих намерений, чинит суд над окружающей обстановкой. Знак хорошего тона, говорила мама, — следовать интересам хозяев, которые сами обращают внимание гостя на тот или иной предмет. Лида держала позвоночник прямо и когда пила чай с незабудками, и когда слушала Юрину игру, и когда рассказывала хозяевам, что они с родителями раз в месяц обязательно выезжают в областной центр слушать оперу. Упомянуть об этом настойчиво советовала мама, это была ее маленькая, но исполненная чувства собственного достоинства вылазка на территорию записной театралки Ксении Васильевны, — маме хотелось не только довести до ее сведения, что они семьей бывают в опере, но главное — ездят в театр слушать оперу. Правила хорошего тона, на страже которых стояли родители, позволяли им употреблять этот старинный оборот. Лида слушала игру Юры, исполнявшего пьесу “Отражения в воде” Дебюсси, в которой привычные слуху гармонии сносило куда-то в сторону, а в действительности смотрела — манера игры Юры была слишком зрелищной, он перебрасывал все тело от низких нот к высоким, как звонарь на колокольне, то скрючивался над какой-нибудь музыкальной фразой, чтобы сыграть ее пианиссимо, как трепетный отец, впервые взявший на руки сына, то откидывал голову, срывая руку с клавиатуры после глиссандо, то припадал ухом к клавишам, когда выигрывал какое-нибудь украшение вроде триоли, то, как шаман, нашептывал что-то, закатив свои водянистые глаза, как умирающий голубь… Яков Флиер держался за роялем несравнимо скромнее, играя пьесу того же автора под названием “Образы”. Впрочем, Лида видела игру Юры вблизи; может, расстояние в зале ДК скрадывало мелкие телодвижения Флиера за роялем. А тут — отсутствие перспективы, агрессия звука, над которым преобладает зрелище, вот почему Лида решила сказать родителям: “Я смотрела игру Юры, а Ксения Васильевна — слушала, потому что она привыкла к его манерам…” Когда Юра утопил последнюю клавишу, к которой приковал свой орлиный взор, как будто следя за тем, как от звука отлетает душа, Ксения Васильевна с легкой иронией произнесла: “Как все-таки мы много сделали для музыки. Ведь Надежда Филаретовна фон Мекк помогала не только Чайковскому, но и Клоду Дебюсси, его юность прошла под ее щедрой материальной опекой…” Лида подумала: мы — это русские, но оказалось, что Юрина мама имела в виду как раз немцев, потому что происходила из старинного немецкого рода фон Герц. Ее отец, замечательный инженер-железнодорожник, знакомый со Смилгой и Бухариным, пострадал в оны годы, а Ксения Васильевна взяла фамилию мужа — Старшина. Тут Лида выказала свою полную невоспитанность. Вспомнив очередную мамину лекцию, она сказала: “Надежда Филаретовна была русской — из старинного рода Потемкиных. Это супруг ее был из немцев”. — “Совершенно верно, — согласилась Ксения Васильевна, — Карл Отто фон Мекк происходил из старинного рода силезского канцлера Фридриха фон Мекка, жившего в конце пятнадцатого века. Но именно Карл положил начало благотворительной деятельности семьи, вкладывая огромные средства в развитие русской музыки”. Про канцлера Лидина мама ничего не говорила, и Лида уже предвкушала то удовольствие, с которым она передаст это уточнение Ксении Васильевны. Если сообщение о роде Потемкиных продвинуло Лиду в глазах Ксении Васильевны на шаг вперед, то запальчивость, с которой она перебила ее, отбросила Лиду на два шага назад… Юра, положив локоть на спинку просторного деревянного кресла, терпеливо пережидал обмен репликами. Ему хотелось играть дальше, хотелось обрушить на Лиду всю программу, у него было еще шесть-семь готовых пьес в запасе. “Странно, — продолжала Лида, — художники конца девятнадцатого века изображали не столько предмет, сколько свое впечатление о нем, а музыканты — напротив. Дебюсси, например, отказался от мелодии ради того, чтобы в звуках детально воспроизвести образ”. — “И все же речь идет об одном и том же явлении — импрессионизме, — сказала Ксения Васильевна, — именно в нем обозначилась глубокая пропасть между звуком и краской. Звук пошел в обратную сторону, в направлении музыки барокко, тогда как краска и линия поплыли по течению времени”. — “Это одна и та же сторона, — вставил Юра, горя желанием играть и разминая пальцы, — сторона настоящего искусства”. Саша молчал, и в его молчание Лида вслушивалась больше, чем в Юрины арпеджио. “А я вообще музыки не понимаю, — заговорил Саша, обращаясь к Юриной маме, — вот если б мне объяснили…” — “Объяснять музыку!” — возмутился было Юра, но взгляд матери остановил его. “Ладно, слушайте”. Юра заиграл соль-минорную прелюдию Рахманинова. Когда он окончил пьесу, Ксения Васильевна сказала: “Тебе надо отходить от манеры игры Софроницкого”. Спохватившись, она объяснила двум профанам, что Владимир Софроницкий умел подминать под себя и Рахманинова, и Скрябина и что вообще-то исполнитель не должен позволять себе этого… Лида на этот раз с одобрением подумала, что в таком общении матери и сына ничего обидного для гостей нет; Ксения Васильевна дает им урок свободного обращения людей друг с другом, в котором нет ничего демонстративного, и нарочно игнорирует правила хорошего тона, чтобы показать, что не они должны править человеком, он сам устанавливает собственные правила.