Восемнадцатый год - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кожина ты видел еще?
– Видел.
– Что говорит?
– А мы с ним говорили, что скоро освещение устроим у вас в селе.
Алексей взглянул на брата, побледнел, опустил голову.
– Да, конечно бы, следовало… Торчит эта проклятая усадьба, как бельмо… Покуда Григорий Карлович жив, он нам дышать не даст…
Матрена спрыгнула с постели, в одной рубашке, – только накинула шаль с розами, – подошла и несколько раз постучала косточками кулака по столу:
– Мое добро берут, я терпеть не буду! Мы, бабы, скорее вас расправимся с этими дьяволами.
Семен неожиданно весело взглянул на нее:
– Ну? Как же вы, бабы, станете воевать? Интересно.
– Будем воевать по-бабьему. Сядет он жрать, – мышьяку… Порошки мы достанем. На сеновал его – заманю или в баню, – вязальной иглы, что ли, у меня нет? Так суну в это место – не ахнет. Мы-то начнем, вы не сробейте… А надо – и мы с винтовками пойдем, не хуже вас…
Семен топнул ногой, засмеялся во все горло:
– Вот это – баба, ух ты, черт!
– Пусти! – Махнув шалью, Матрена у порога сунула босые ноги в башмаки, постучала ими и ушла, должно быть, посмотреть скотину. Семен и Алексей долго качали головами, усмехаясь: «Атаман баба, ну и баба». В открытое окошко залетел предрассветный ветерок, зашуршал листами фикусов, и донеслось бормотанье и обрывки какой-то нерусской песни. Это возвращался из усадьбы пьяный жилец-немец, греб пыль сапогами.
Алексей со злобой захлопнул окошко.
– Пошел бы ты, Семен, к себе, лег.
– Боишься?
– Да привяжется пьяный черт… Он помнит, как ты на него кидался.
– И еще раз кинусь. – Семен поднялся, пошел было к себе. – Эх, Алеша, революция из-за этого погибает, что вас раскачать трудно… Корнилова вам мало? Гайдамаков, немцев мало? Чего вам еще? (Он вдруг оборвал.) Постой…
На дворе послышалось бормотанье, тяжело, неуверенно затопали сапогами. Раздался злой женский крик: «Пусти!..» Затем – возня, сопенье, и опять, еще громче, как от боли, закричала Матрена: «Семен, Семен!..»
На кривых ногах бешено выскочил Семен из хаты. Алексей только схватился за лавку, остался сидеть, – все равно он знал, что бывает, когда так кидаются люди. Подумал: «Давеча в сенях топор оставил, им – значит…» Диким голосом вскрикнул Семен на дворе. Раздался хряский удар. На дворе что-то зашипело, забулькало, грузно повалилось.
Вошла Матрена, белая, как полотно, – тащила за собой шаль. Прислонилась к печи, дыша высокой грудью. Вдруг замахала руками на Алексея, на глаза его…
В дверях показался Семен, спокойный, бледный.
– Брат, помоги, – унести его надо куда-нибудь, закопать…
5
Немецкие войска дошли до рубежей Дона и Азовского моря и остановились. Немцы овладели богатейшей областью, большей, чем вся Германия. Здесь, на Дону, так же как на Украине, германский главный штаб немедленно вмешался в политику и укрепил крупное землевладение – станичников, богатое казачество, которое всего года четыре тому назад хвалилось с налета взять Берлин. Эти самые коренастые, с красными лампасами, широколицые казаки, крепкие, как литые из стали, – казались теперь ручными овечками.
Еще немцы не подходили к Ростову, как уже десятитысячная казачья армия, под командой походного атамана Попова, бросилась на донскую столицу Новочеркасск. В кровопролитном бою на высоком плоскогорье – по-над Доном – красные казаки новочеркасского гарнизона и подоспевшие из Ростова большевики стали одолевать донцов. Но дело решил фантастический случай.
Из Румынии пешком шел добровольческий отряд полковника Дроздовского. 22 апреля он неожиданно ворвался в Ростов, держал его до вечера и был выбит. Дроздовцы шли в степи – искать корниловскую армию. В пути, 25 апреля, услышали под Новочеркасском шум битвы. Не спрашивая, – кто, почему и зачем дерется, – повернули к городу, врезались с броневиком в резервы красных и произвели отчаянный переполох. Увидев с неба свалившуюся помощь, донцы перешли в контратаку, опрокинули и погнали красных. Новочеркасск был занят. Власть от ревкома перешла к «Кругу спасения Дона». А затем подошли и немцы.
Под их покровительством Казачий круг в Новочеркасске, – куда немцы благоразумно не ввели гарнизона, – вручил атаманский пернач генералу Краснову – как он сам выражался: «Личному другу императора Вильгельма». Зазвонили малиновые колокола в соборе. На огромной булыжной площади перед собором станичники закричали: «Ура!» И седые казаки говорили: «Ну, в добрый час».
Дальше Ростова, в глубь Дона и Кубани, немцы не пошли. Они попытались было замирить Батайск – станицу, лежащую на левом берегу напротив Ростова, населенную рабочим людом ростовских мастерских и фабрик и пригородной беднотой. Но, несмотря на ураганный огонь и кровопролитные атаки, взять его так и не смогли. Батайск, почти весь залитый половодьем, сопротивлялся отчаянно и остался независимым.
Немцы остановились на этой черте. Они ограничились укреплением атаманской власти и подвозом оружия, взятого из русских военных складов на Украине. Так же осторожно был разрешен колкий вопрос об отношении к обеим добровольческим группам: деникинской армии и дроздовскому отряду. Добровольцы исповедовали две заповеди: уничтожение большевиков и возобновление войны с немцами, то есть верность союзникам до гроба. Первое казалось немцам разумным и хорошим, второе они считали не слишком опасной глупостью. Поэтому они сделали вид, что не знают о существовании добровольцев. Дроздовцы и деникинцы тоже сделали вид, что не замечают немцев на русской земле.
Так, дроздовскому отряду во время похода из Кишинева на Ростов пришлось однажды переходить реку. С одной стороны ее, в Бориславле, стояли немцы, с другой, у Каховки, – большевики.
Немцы не могли форсировать мост через реку. Тогда дроздовцы сами форсировали мост, выбили красный отряд из Каховки и, не дожидаясь от немцев благодарности, пошли дальше.
Такое же, но в более крупных размерах, противоречие встало и перед Деникиным. В конце апреля растерзанные под Екатеринодаром остатки Добровольческой армии кое-как добрались до района станиц Егорлыцкой и Мечетинской, верстах в пятидесяти от Новочеркасска. Здесь неожиданно пришло спасение – весть, что Ростов занят немцами, Новочеркасск – атаманскими донцами. Красные оставили в покое добровольцев и повернули фронт против нового врага – немцев.
Добровольцы могли передохнуть, подлечить раненых, собраться с силами. В первую голову необходимо было пополнить материальную часть армии.
Все станции, от Тихорецкой до Батайска, были забиты огромными запасами военных материалов для готовящегося контрнаступления красных на Ростов. Генералы Марков, Богаевский и Эрдели тремя колоннами бросились в ближайший тыл красных, на станциях Крыловская, Сосыка и Ново-Леушковская разбили эшелоны, взорвали бронепоезда и с огромной добычей ушли назад, в степь. Наступление Красной Армии на немцев было сорвано.
Вывихнутое плечо, ничтожные царапины, полученные в боях, зажили. Рощин окреп, обгорел и за последние дни в тихой станице отъелся.
Задача, мучившая его, как душевная болезнь, с самой Москвы – отомстить большевикам за позор, – была выполнена. Он мстил. Во всяком случае, он помнил одну минуту… Подбежал к железнодорожной насыпи… Была победа… Дрожали колени, било в виски. Он снял мягкую фуражку и вытер ею штык. Сделал это невольно, как старый солдат, берегущий чистоту оружия. У него не было прежней сумасшедшей ненависти – свинцовых обручей на черепе, крови, бросающейся в глаза. Он просто – настиг врага, вонзил лезвие и вытер его: значит, был прав, прав? Прояснившийся ум силится понять, – прав он? Да? Прав? Так почему же он спрашивает самого себя об этом?
Был воскресный день. Шла обедня в станичной церкви. Рощин опоздал, потолкался на паперти среди свежевыбритых затылков и побрел за церковь на старое кладбище. Походил по траве, где цвели одуванчики, сорвал травинку и, кусая ее, сел на холмик. Вадим Петрович был честным и – как говорила Катя – добрым человеком.
Из полуоткрытого, заросшего паутиной окна доносилось пение детских голосов, и густые возгласы дьякона казались такими гневными и беспощадными, что – вот-вот – сейчас испугаются детские голоса, вспорхнут, улетят. Невольно мысли Вадима Петровича заблуждали по прошлому, словно ища светлое, самое безгрешное…
Он просыпается от радости. За чистым высоким окном – весеннее небо, темно-синее, – такого неба он не видел с тех пор никогда. Слышно, как шумят деревья в саду. На стуле у деревянной кроватки лежит новая сатинетовая рубашка – голубая в горошек. От нее пахнет воскресеньем. Он думает о том, что будет делать весь долгий день и с кем встретится, – это так заманчиво и радостно, что хочется еще полежать… Он глядит на обои, где повторяются: китайский домик с загнутой крышей, крутой мостик и два китайца под зонтиками, а третий китаец, в шляпе, похожей на абажур, ловит с мостика рыбу. Добрые, смешные китайцы, как им хорошо живется в домике у ручья… Из коридора слышен голос матери: «Вадим, ты скоро? Я уже готова…» И этот милый, покойный голос раздается по всей его жизни благополучием и счастьем… В рубашке горошком он стоит около матери. Она в нарядном шелковом платье. Целует его, вынимает из своих волос гребень и причесывает ему голову: «Ну, вот, теперь хорошо. Поедем…» Спускаясь по широкой лестнице, она раскрывает зонт. На подметенной площадке, со следами метлы на земле, едва стоит нетерпеливая тройка рыжих: левая пристяжная балует, солидный коренник нарыл яму копытом. Кучер, сытый и довольный, в малиновых рукавах, в бархатной безрукавке, оборачивает пугачевскую бороду, говорит: «С праздничком». Матушка удобно усаживается в коляску, нагретую солнцем. Вадим прижимается к матери от счастья и предчувствия – как сейчас засвистит ветер в ушах, полетят навстречу деревья. Тройка мчится, огибая усадьбу. Вот и широкая улица села, – степенно кланяющиеся мужики, раскудахтавшиеся куры, выбегающие из-под колес. Белая ограда церкви, зеленый луг, мелко распустившиеся березки, под ними покосившиеся кресты, холмики… Паперть с нищими… Знакомый запах ладана…