Отчизны внемлем призыванье... - Нина Рабкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Близко знавший Муравьева-Апостола Николай Николаевич Муравьев-Карский писал о нем: «Матвея Муравьева-Апостола я очень любил. Он благородный малый и прекрасного нрава… правила чести его безукоризненны»[213].
В 1823 году как доверенный Пестеля Матвей Иванович поехал в Петербург. Он вел переговоры с Северным обществом о слиянии, съезде и выработке общей программы, принял в члены общества нескольких молодых кавалергардов, переправил проект конституции северян через Поджио к Пестелю на юг и готовил себя к тому, чтобы стать участником «когорты обреченных». Предполагалось, что в «когорту» войдут десять молодых людей, не связанных семьями, безупречно смелых и самоотверженных: заведомо зная о личной обреченности своей, они должны решиться на истребление царской фамилии.
Однако по натуре молодой заговорщик был очень скромен, деликатен, даже робок. Он тяготел к тихой деревенской жизни, к уединенному чтению и переживал пору нежной влюбленности в красавицу княжну Хилкову.
В августе 1824 года Матвей Иванович вышел в отставку. Он поселился в своем имении Полтавской губернии, часто наезжал к соседу Д. П. Трощинскому, где встречал очаровавшую его княжну, мучился неразделенным чувством. В ту пору Матвей отправил брату Сергею Ивановичу письмо в расположение Черниговского полка. Оно датировано 3 ноября 1824 года. В оценке политических позиций Муравьева Штрайхом это письмо оказалось роковым. Оно проникнуто скепсисом, холодком разочарования, неверием в наличие реальной силы для революционного выступления, иными словами, Матвей Иванович пытается остановить руку с занесенным уже карающим мечом: «Наши силы чисто внешние, у Вас нет ничего надежного. Нам нечего спешить, и в данном случае я не понимаю, как можно произносить это слово. Чтобы построить большое здание, нужен прочный фундамент, а о нем-то менее всего думают у Вас. Будет ли нам дано пожать плоды нашей деятельности — это в руце провидения: мы же должны исполнить свой долг — не более»[214].
«Я был на маневрах гвардии; полки, которые подверглись таким изменениям, не подают таких больших надежд. Даже солдаты не так недовольны, как мы думали. История нашего полка (лейб-гвардии Семеновского. — Н. Р.) совершенно забыта»[215].
По этим фразам можно заключить только, что Муравьев-Апостол спорит против несвоевременности выступления, а не принципиально против восстания как такового. Он пытается отрезвить горячие головы юных заговорщиков и напомнить, что ежели уж выступление свершится, то не надо ждать за ним светлых заманчивых перспектив, а следует считать его исполнением необходимого долга — и только.
Думается, что этим положениям письма нельзя отказать ни в убедительности, ни в разумности, и в них можно увидеть все тот же характерный для декабристов мотив жертвенности. Из документа также следует, что в ноябре 1824 года отнести Муравьева-Апостола к левым по общественно-экономическим воззрениям отнюдь нельзя. Аграрная программа Пестеля вызывает у него скептическую тираду, возможно, при существовавшей расстановке сил не лишенную практических оснований.
«Раздел земель, даже как гипотеза, встречает сильную оппозицию. И я спрашиваю Вас, дорогой друг, скажите по совести: возможно ли привести в движение такими машинами столь великую инертную массу? Наш образ действий, по моему мнению, порожден полным ослеплением. Не забывайте, что образ действий правительства отличается гораздо большей положительностью»[216].
Он боится размаха революции, народного движения: «Допустим даже, что Вам легко пустить будет в дело секиру революции; но поручитесь ли Вы о том, что сумеете ее остановить? Армия первая изменит нашему делу…»[217]
Наконец, он не желает отрешиться и от узкого национализма: «Признаюсь, я еще более недоволен вашими переговорами с поляками… Я первый буду противиться тому, чтобы Польша разыграла в кости судьбу моей Родины»[218].
Если говорить о взаимовлияниях, то Матвей Иванович стремится безуспешно, но оттого не менее настойчиво, логично и убедительно повлиять на брата, а не наоборот. Однако из того же письма ясно, что подобный букет взглядов — нечто новое для его автора и, видимо, вызван одиноким сосредоточенным раздумьем и личными неприятностями: «Не удивляйтесь перемене, происшедшей во мне, вспомните, что время — великий учитель… не выводите из всего этого заключения, дорогой друг, что я возненавидел людей и добродетель»[219].
Письмо сослужило Муравьеву-Апостолу двойную службу: попав в руки следствия, оно уберегло его от казни, а оказавшись в руках потомков, помогло возвести на него исследовательскую хулу.
Но под знаком лишь этого письма, как уже следует и из него самого, неправильно было бы оценивать всю политическую деятельность Муравьева-Апостола в период до и во время восстания.
В день восстания Черниговского полка Матвей Иванович подле товарищей и горячо любимого брата и вместе с раненным в голову Сергеем захвачен на поле боя с оружием в руках. Так на деле был решен вопрос долга и чести, вопрос гражданского достоинства.
На глазах Матвея и Сергея во время окружения царскими войсками революционных солдат застрелился младший родной брат Апостолов — девятнадцатилетний Ипполит.
17 января 1826 года арестованных южан заключили в Алексеевский равелин Петропавловки. Началось следствие.
* * *Он пытался взять вину на себя, спасти брата, намеренно увеличивая свою ответственность. После допросов Матвей писал записки. Они наполнены жалостью к осиротевшему отцу, тоской о близких, тревогой за брата. За строками рукописи угадывался нервный шок, но могло ли при подобном стечении обстоятельств и быть-то иначе?
На рассвете 13 июля 1826 года его с товарищами вывели на крепостной плац. Над ними сломали шпаги, бросили мундиры в огонь. А на кронверке Петропавловки возвышалась виселица… Наверное, тогда ему тоже не хотелось жить.
Однако путешествие в кандалах по бескрайней России только предстояло: форт Слава на берегу Финского залива, Шлиссельбургская крепость и, наконец, Вилюйск на севере Сибири.
Девяностолетним стариком, за три года до смерти, Матвей Иванович вспоминал: «Вилюйск, куда закинула меня судьба в лице петербургских распорядителей, помещался на краю света… Вилюйск нельзя было назвать ни городом, ни селом, ни деревней; была, впрочем, деревянная церковь, кругом которой расставлены в беспорядке и на большом расстоянии друг от друга якутские юрты и всего четыре деревянных небольших дома»[220].
Он поселился в юрте с льдинами вместо стекол, готовил сам себе в чувале обед, завел корову, читал и учил детей. С большой теплотой вспоминал он о тамошних жителях — простых якутах, столяре из бывших каторжников — казаке Жиркове, талантливом враче Уклонском, окончившем Московский университет с золотой медалью и спившемся от тоски и безысходности бытия.
В сентябре 1829 года ссыльнопоселенец Муравьев-Апостол был снова в пути — его перевозили в Бухтарминскую крепость Омского края. Это считалось высочайшей милостью, дарованной сестре «политического преступника», фрейлине Екатерине Ивановне Бибиковой в ответ на ее отчаянные ходатайства и мольбы.
Проходили дни, месяцы, годы. Он любил бродить один, задумчивый стоял у частокола, смотрел в бескрайнюю степь. Местные жители низко ему кланялись, провожали долгими взглядами, полными уважения и сострадания; чиновники писали доносы и тем услаждали однообразную жизнь. Екатерина Ивановна Бибикова присылала из Петербурга деньги, посылки, книги, письма, орошенные слезами.
Через несколько лет «политический преступник» женился на милой девушке, дочери священника Марии Константиновне Константиновой. У них родился сын и совсем маленьким умер. Муравьевы-Апостолы взяли на воспитание двух сирот, дочерей ссыльных офицеров — Августу и Аннету.
После новых ходатайств сестры Матвею Ивановичу разрешили перебраться в Ялуторовск. Там жили на поселении товарищи: И. Д. Якушкин, Е. П. Оболенский, И. И. Пущин, В. К. Тизенгаузен, Н. В. Басаргин, А. В. Ентальцев — целая декабристская колония. Стало легче…
Ссыльных не забывали в Москве, в Петербурге, в России. Они не только оставили след в духовной жизни русского общества, но из «глубины сибирских руд» продолжали влиять на формирование общественного мнения. Да и прежние связи не оборвались.
Пришла в Сибирь весть о трагической гибели Пушкина. Одно из писем было получено из Петербурга от протоиерея Петра Николаевича Мысловского, бывшего духовником декабристов во время их заключения в Петропавловке. К священнику арестанты относились по-разному, верили и не верили его доброте и заботам. Он же «государственных преступников» своими попечениями не оставлял и уверял каторжников в том, что «не было почти ни одного дня, в который бы я не соединялся с Вами в духе теплой молитвы и неумирающей любви моей к Вам»[221]. И вот, движимый «молитвами и любовью», Мысловский, в частности, в письме от 3 апреля 1837 года рассказывал: «О смерти нашего славного поэта века вы, конечно, уже слышали. Жаль его. Он был мне товарищем и сотрудником по императорской Российской Академии. Много и многими писано на смерть его»[222].