Русское поле экспериментов - Егор Летов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нравятся мне, говорю, твои стихи, — Только хочется мне, чтобы не был ты связан внешними, как говорится, материалами. Свободней, свободней надо, в смысле как поэт.
Спрашивает меня Конякин:
— Слушай, старик, а сам-то ты как свободу поэта представляешь?
Я же так ответил на его вопрос о свободе поэта:
Да лежит пред очами твоимаЦелина — несравненная ширьВ отношении бедности духаТот поэт что взирает с высотНа невспаханность чудного сухаЭто, прямо сказать, — идиотОбоими же ты взором целинкуУгадай в ней целебную сутьИ летящие дрофы и облачко, плывущее в небе.Угадай в облачке обитель дрофы
Угадай в дрофе обитателя, потерявшего обитель, обитателя ищущего, но не обрящего и читатель в порядке предмета и глядя в упор, понимая мастерство пиита и его великого труда.
— Я тоже так понимаю свободу поэта, — ответил N. появившийся совершенно внезапно и без особого поведения в отношении таланта.
Рассказ N о шагающих экскаваторах.
Случилось мне в позапрошлом году побывать на стройке. Огромный размах строительства поразил меня, На многие сотни километров раскинулось оное. Не хватило бы мне и года, чтобы не только осмотреть, а даже описать и пятую часть предприятия. Но сильнее всего меня поразили шагающие экскаваторы. Железные, как барханы, сливались они в один могучий необходимый каскад. Необходимые, как слитки, одиноко могучили они в железе каскада. Одинокие, как каскады, слитно барханили они железную необходимость. Могучие, как тархуны, плыли они дрофами в небе. Из заоблачных высот показались вдруг мощные, как сархан-сарханы, баркун-тархуны. Барханы дрогнули. Начиналась охота на Белемнитов, большие косяки которых входили в залив.
N замолчал.
Ершов и Пришвин с ужасом смотрели на него…
II
Случилось однажды Пришвину 31 января 1953 года вспомнить, что нашелся такой поэт, что «бросил себя и даже наплевал на себя. И бросился в чан». На следующий день он очень крепко запутался в вопросе о правде.
Через два дня неожиданно испугался трудностей связанных со смертью.
Через год — 15 января 1954 года — восхитился «играют чудесно те самые деньки хорошие», а на следующий день около половины второго ночи Михаил Михайлович помер от рака желудка в припадке сердечной недостаточности.
А ВОТ И ЗАЯВЛЕНИЕ то есть объяснительнаяЯ, т. е. Константин Валентинович Рябинов, пребывая в благодатно-животворном рассудке и неумолимо-бодрой памяти (все прочее здоровьишко в последнее время[1] так себе, конешно, но тоже ничё, грех жаловаться, а то… совсем, знаете…. да и то… господа не обманешь, иже еси на небеси… etc уполномочиваю самоё моё (самое себя) сделать это нижеследующее заявление: не помню какого числа и года (кажется два года тому назад — точно — в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году) а число, если вы уж так настаиваете, а риродой уж это таково — настаивать прямо у нас — у вас, у людей, у людей, — настаивать, настаивать! Ну настояли — я говорю, что не помню точно — числа двадцать какого-то, потому как дело шло к Новому Году — праздничку эдакому,[2] знаете.
Но не в этом, однако, сущность сия. Работая в то время на заводе Электроточприбор в цехе, номера коего я не вспомню, и не настаивайте, (работая, позволю себе заметить, в качестве (случился со мной очередной общечеловеческий казус, присущий всей протяженности моего существования. Присущность же одного существовала как раз в двух аквариумах, впрочем, может, это мне только сейчас кажется, однако дело было именно в них, хотя возможно, что и в одной из надписей на обледеневшем окне троллейбуса, получившейся посредством разницы температур, и который (это уже троллейбуса касается) доставил меня на предприятие от Летова Игоря Федовича. Здесь я должен, и даже вынужден сделать еще одно заявление:
[Заявление. От сего числа, сего месяца и года тоже сего. Прошу не настаивать на том, чтобы выяснить у меня содержание надписи (какой то конкретной, конкретной надписи) на оледеневшем стекле троллейбуса (обстоятельства) описаны выше) ибо я, возможно, и уверен в том, что она была, как и множество прочих, таким же образом полученных, на множестве оледеневших зимних окон в городских троллейбусах, однако, будучи равно и почти уверенным в том, что её сейчас там уже нет, т. к. времени прошло много, а мало ли что… всякое быват, осмелюсь заявить, что может и не читал её вообще, но, что сейчас уже совершенно точно, — содержание или смысл сей воспроизвести не считаю возможным, ибо не помню, не помню! Подпись.]
Осмелюсь ещё раз, и да не будет это сочтено дерзостью, повториться: возможно в надписи, возможно в одном из аквариумов (а есть и более возможные ипостаси, перечисление коих не имеет никакого смысла в ном деле. Ибо это целое дело, имеющее вселенский, богоисходный смысл. Аллилуйся, Аминь. Аминь.) Присущность, сводящаяся к аквариумам же такова: На территории завода, отведенной цеху, где в вечернюю смену я должен был в тот день трудиться, находилось некое слесарное отделение, в коем и расположены были вышеозначенные резервуары. Считаю долгом заметить, что работал я не только в вечернюю смену, но и в дневную, а также иногда наряду и в ночную. Замечаю также по поводу надписи на окне троллейбуса — сия была сделана не мной, а то вдруг кто подумает, что мной, так вот нет, не мной. Тут я подряд даже замечаю, т. е. делаю замечания по поводу вышеописанного: 1) Если вы так настаиваете на том, чтобы я назвал номер цеха, так вот номер — 14. Пожалуйста! Я вспомнил. Отродье и исчадье вы! Там я написал, что, мол, «у вас, у нас, мол, у людей», так вот нет — у вас, у вас, т. е. у людей. У ВАС, У ВАС!
Далее — дело было совсем и не в аквариумах никаких, а про надпись я вообще придумал только что. Не было никакой надписи. Я точно и не знаю и не помню, ехал ли я в троллейбусе, может, вообще в автобусе ехал. И в автобусе надписей на окнах и не было не было! Да даже если бы и были дело совсем не в них, это все придумано было сейчас же. Еще раз заявление: [Заявление: Прошу не настаивать на выяснении у меня номера автобуса, троллейбуса и пр. транспортных средств, на коих я ехал в тот день (см. выше). Подпись. ] Я продолжаю: В вышеописанной, вышеозначенной и час от часу становящейся все более пресловутой, как и все сущее вообще, так называемой слесарной имели место (простите за избитость, а впрочем и не прощайте — сие не достойно прощения — а то уж совсем… Пусть буду я знать, говнюк, совсем уже!..) быть аквариумы, тиски, столы, за которыми сидела люди. Вошед, я увидел там знакомого. Оный был (и есть [может, однако, и ни к чему]) некто Паша Южаков (впоследствии лицо в этом деле хоть и не последнее но, честное слово, совершенно недостойное упоминания в дальнейшем моем богизбранном повествовании, имеющее, однако (лицо), для чересчур лоюбопытного читателя телефонный номер 64-86-06). Все они и, как говорится, в том числе по поводу праздничка тайным образом — по причине преследования сих фактов — потребляли спирт, доставаемый способами в том же предприятии, и имеющий другое предназначение, не умолящее однако его скоропостижных и весьма благополучных качеств. Впоследствии время прошло и сии ушед, за исключением Паши, который вкупе с вашим непокорным, я бы заметил, и вовсе никаким не слугой, а все вы свиньи и мясы! составлял ту немногочисленную вечернюю смену, коей предстояло приступить к тупой, пыльной, вонючей, собачей работе, заключающейся в случае просверливания дирок для приборов (вот тоска-то) в платах (ну это уж смерть просто! тут и тоска то просто «аллиллуйся!» в нонешном сравнении!) Я не замедлил сделаться пьян, ибо действие возымелось в несколько ином масштабе выгодно, впрочем, отличающемся в гораздо рьяную сторону, чем первоначально мной предполагалось. В этом месте моего повествования я хотел зачем-то снова упомянуть несчастные аквариумы (не упоминал я до сих пор, не упоминал и не выявлял даже намёком, в чем каюсь явно, сущих в сих резервуарах рыб, бытовавших в нешибок больших количествах и, насколько я понимаю оных, расценивая сих, возможно и неправо, по яркости окраски и кажущейся экзотичности, довольно не смелых качествах), но вспомнил, что обо всем этом и иже и выше уже неоднократно упоминал и большинством в явной тщете, да забыл про одну штуку, подразумевая которую я и начал сие, как мне уже начинает казаться, если можно эпитет не удобомысленный заменить на эпитет ассоциативно передающий цветность, то уж желтеющее нехорошо, так знаете, как бывает со древлими бумагами сиими, повествование. Не в том смысле, что древлее нечто в смысле сем, однако передающее физически, так сказать, осязательно настроение сие, возможно, возникающее. Самое-то главное и, безо всяческих ненужных, пожалуй, предисловий, заключается в том, что, может кому-то сие и покажется непонятным, но, ей-богу объяснять смысл сего абсолютно ни к чему по причине нудности и житейскости сего, предмет, про который единственно, что стоит намекнуть это бумажность и даже некоторая картонажность, был действительно утоплен мной, идучи домой в четвертом или пятом часу по полуночи, (однако тоже не настаиваю на этом) в прибрежных речных водах, не застывающих по причине близкого расположения т. н. говнотечки. Не могу не позволить себе вспомнить и заметить по поводу так называемых говнотечек, столь обильно расположенных на протяжении всех набережной достославного нашего города. Точно вот в такой, пресловуто по поводу некоего факта изложенного выше упомянутой, говнотечке давненько уже имел место прескорбнейший факт, изложением которого почтеннейший читатель да не тяготится в моментальный период по вине автора сего. Точно вот в такой говнотечке давненько уже потонул мой сосед (с позволения сказать суседство — вещь суть в наше всеобщее время, — тут бы подошло слово «прободение», ну да ладно и так.) Юра — мальчик от рождения ненормальный, суть недоразвитый органически, т. е. в том, что имел несоразмерно с прочим туловом голову большую, черты лица анатомически с точки зрения недостойные и обилие соплей цветом преимущественно зеленого из ноздрей, выражение лица обычно досадно-обиженное, совершенно, впрочем, справедливо, ибо сие езмь физиогномически всеобъемлющее состояние всяческих несомненных лиц, что, однако, (это к тому, что, мол, сопли и пр.) не сказывалось на определенного рода симпатии к оному субъекту, которого один раз даже дети со зла накормили зажаренными ими в спичечном коробке кузнечиками. Будучи малым возрастно, а посему и умственно, я тоже был занят в тот час поимкой вышеозначенных насекомых, однако в богомерзком акте кормления кузнечиками ("зажаревшия") Юры Бернгардт (а именно оной фамилии сих имел) не участвовал, а как бы мельком это наблюдал в непосредственной, однако, близости и отвращения богопротивно не испытывал, а напротив (по причине младости лет), вдруг почувствовал (да даже и сей момент чувствую), что эта пища не так уж и гадка, как казалось глупым детям, и сейчас даже думаю и убеждаюсь всё более, что и сами они потом тайком озажаривали и жрали этих кузнечиков.[3]