Город - Дэвид Бениофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот это разговор, я понимаю. Перекрыть им подвоз продовольствия, пускай в наших лесах поголодают. Как в тысяча восемьсот двенадцатом.
— Но Эльба Гитлеру не светит.
— Не-не, Эльба точно не светит! Сержант, по-моему, вряд ли знал, что такое Эльба, но был тверд: никакой Эльбы Гитлер не получит.
— Мы ему штыком по яйцам, а не Эльбу!
— Нам пора, — сказал Коля. — До темна во Мге надо быть.
Сержант присвистнул:
— Далековато. Лучше лесов держитесь. Фриц дорогами овладел, а русскому разве дорога нужна? Ха! Хлеб есть с собой? Нет? Можем выделить. Иван!
Подбежал молоденький заморыш из тех, что возились у пусковой установки.
— Найди ребятам хлеба. На ту сторону идут.
12
За Ленинградом деревья на дрова еще не порубили, в кронах берез бормотали вороны, между елками скакали белки. Такие жирные и невинные — легкая добыча для человека с пистолетом. Повезло им тут в оккупации.
Мы шагали по лесам, по просекам холодного света, стараясь не терять из виду рельсы слева. Снег слежался, его усеивала опавшая хвоя — идти приятно. Мы уже вышли на территорию, контролируемую немцами, но немцев здесь было не видать — вообще никаких признаков войны. Меня охватила странная радость. Питер — мой дом, но в Питере сейчас кладбище, это город призраков и людоедов. А на природе я будто менялся физически — будто мне дали чистого кислорода после многих месяцев в угольной шахте. У меня прекратились спазмы в животе, перестало закладывать уши, а в ногах появилась сила, которой я уже давно не чувствовал.
На Колю, похоже, действовало так же. Он щурился на яркий снег, сложив губы трубочкой, выдувал струи пара — это забавляло его, как пятилетнего ребенка.
У старой огромной березы он увидел зеленоватый клочок бумаги и нагнулся. Билет в один червонец — деньги как деньги, Ленин надменно глядит из-под высокого лба. Вот только у нас червонцы были скорее сероватыми, а не зелеными.
— Подделка? — спросил я.
Коля кивнул, ткнув одним пальцем в небо:
— Их фрицы ящиками сбрасывают. Чем больше ходит фальшивок, тем меньше ценятся настоящие.
— Но у них ведь даже цвет не такой.
Коля перевернул купюру и прочел текст, отпечатанный на обороте:
— «Покупательная способность рубля падает с каждым днем, и скоро он станет только бесценным клочком бумаги». Стиль хромает. «Цены на продукты и предметы первой необходимости возросли до невозможности. Спекуляция в Советском Союзе процветает как никогда. Запрашиваются фантастические цены. Партийные работники и жиды творят у тебя на родине темные делишки в то время, когда ты, на фронте, отдаешь свою жизнь за этих преступников». Это мило. Заняли полстраны, а не могут найти человека, который им запятые расставит. «Но ты также скоро придешь к нужному выводу. Поэтому береги этот 10-рублевый билет — он гарантирует тебе возможность целым и невредимым возвратиться после войны домой, в новую, свободную Россию». — Коля глянул на меня и ухмыльнулся: — Творите, значит, темные делишки, Лев Абрамович?
— Если бы.
— И они думают, что это нас убедит? Они что — не понимают? Это же мы изобрели пропаганду! Плохая тактика, плохая — они только раздражают народ, который хотят переманить на свою сторону. Молодой человек считает, будто нашел десять рублей, он доволен — может, кружок колбасы себе купит. Ан нет, не деньги это — это херово написанный пропуск на сдачу.
Он наколол листовку на сучок и поджег спичкой.
— Ты только что сжег свою возможность целым и невредимым возвратиться в новую свободную Россию, — сказал я.
Коля улыбнулся, глядя, как чернеет и скручивается листок:
— Пойдем. Нам еще далеко.
Еще час по снегу. Потом Коля вдруг ткнул меня в плечо перчаткой:
— Слушай, а евреи верят в жизнь после смерти?
Днем раньше я бы от такого вопроса рассвирепел, но теперь прозвучало смешно — так по-Колиному, искренне и любознательно. И без связи с чем бы то ни было.
— Это смотря какой еврей. Отец у меня, к примеру, был атеист.
— А мать?
— А мать у меня не еврейка.
— А… так ты, значит, полукровка. Нечего стыдиться. Я, например, всегда считал, что где-то во мне течет цыганская кровь. От кого-то из предков.
Я посмотрел на него: глаза голубые, как у ездовой лайки, из-под черной шапки — светлый чуб.
— Нету в тебе никакой цыганской крови.
— Это почему — из-за глаз? На свете полно голубоглазых цыган, друг мой. Но ты мне скажи — вот в Новом Завете все просто и ясно говорится: будешь слушаться Христа — отправишься на небо, не будешь — провалишься в ад. А в Ветхом? Я вообще не помню, в Ветхом-то Завете ад существует?
— Шеол.
— Чего?
— Царство мертвых называется Шеол. У отца даже стихотворение есть — «Кабаки Шеола».
Чудно мне было вот так, в открытую, разговаривать об отце и его творчестве. Сами слова были опасны, будто я признавался в преступлении, а меня могут услышать. Даже здесь, куда не дотягивался никакой Союз писателей, я опасался, что меня привлекут: вдруг в осинах засели сексоты? Будь здесь мама, она бы меня одним взглядом приструнила. Но все равно — говорить об отце было хорошо. И о его стихах — в настоящем времени, хотя сам поэт уже отошел в прошедшее.
— И что в Шеоле бывает? Наказывают за грехи?
— Вряд ли. Туда попадают все, без разницы, хорошо ты себя вел или нет. Там просто темно, холодно, а от нас ничего не остается — только тени.
— Похоже на правду. — Коля зачерпнул горсть чистого снега и откусил, подержал во рту. — Я пару недель назад видел одного бойца… без век. Он танкистом был, и его машина подорвалась в самой гуще боя, так что пока их нашли и вытащили, весь экипаж погиб от холода, кого не убило. А у командира полтела отморозило. Пальцы на руках и ногах, часть носа, веки. Я видел, как он спит в лазарете, подумал — мертвый, глаза-то открыты… Не знаю, можно вообще сказать — «открыты»? Закрывать-то нечем. Ну вот как с ума не сойти без век? Как жить дальше — и глаз не закрывать? Уж лучше ослепнуть.
Раньше Коля не бывал таким мрачным. Мне стало не по себе. И тут мы оба услышали вой. Обернулись, вгляделись в березняк.
— Собака?
Он кивнул:
— Вроде бы.
Через несколько секунд вой донесся снова. В самом одиночестве его звучало что-то до ужаса человеческое. Нам нужно было двигаться дальше на восток, чтобы дотемна прийти во Мгу, но Коля свернул на вой, и я безропотно пошел за ним к этой собаке.
В деревьях снег был глубже, мы проваливались в сугробы выше колена. Вся моя энергия куда-то вдруг улетучилась. Опять навалилась усталость, приходилось бороться за каждый шаг вперед. Коля тоже шел медленней, чтобы я не отставал. Если и досадовал на меня, то не подавал виду.
Я не отрывал взгляда от снега, чтобы видеть, куда ступаю: подвернуть сейчас лодыжку — и мне конец. Поэтому следы гусениц я заметил первым и схватил Колю за рукав. Мы вышли на огромную росчисть. Отражаясь от гектаров снега, солнце слепило глаза, пришлось их прикрыть рукавицей. Снег перепахали десятки гусениц, словно здесь прошла целая танковая бригада. В танках я разбирался хуже, чем в самолетах, немецкий «штурмтигр» от советской «тридцатьчетверки» не отличу. Но я знал — здесь ездили не наши. Если бы в эти леса мы двинули столько брони, блокаду бы давно прорвали.
По снегу были разбросаны серые и бурые кучи. Сначала я решил, что это брошенные шинели, но потом у одной разглядел хвост, у другой — вытянутую лапу, и понял, что это мертвые собаки. С десяток. Вот опять кто-то завыл, и мы ее увидели: через поле тащилась черно-белая овчарка. Передние лапы у нее работали за все четыре, задние безжизненно волочились, и за собакой метров сто тянулся кровавый след. Словно по белому холсту мазнули красной кистью.
— Пошли. — И Коля шагнул на росчисть, не успел я его задержать. Самих танков видно не было, но они прошли недавно, следы были еще очень четкими, их не задуло ветром. Немцы рядом, их много, но Коле было плевать. Он уже вышел на самую середину и приближался к овчарке, а я, по обыкновению, догонял. — Близко не подходи. — Я не понял, зачем он мне это сказал. Чтоб я от собак ничем не заразился? Или он думает, что мертвые собаки кусаются?
Вблизи я разглядел у овчарки на спине коробку, пристегнутую к холщовой сбруе. Из коробки торчала палка. Я огляделся: такие прилады на спинах были у всех собак.
Овчарка не смотрела на нас. Ей хотелось одного — добраться до ближайших деревьев, где, наверное, безопасно, тихо и можно спокойно умереть. Из двух пулевых отверстий в ляжке сочилась кровь, а одна пуля, должно быть, попала в живот, потому что за собакой по снегу тянулось что-то влажное и скрученное — кишки, которым не полагается быть на свету. Собака задыхалась, длинный розовый язык свисал на сторону, а под черными губами обнажились желтые клыки.
— Это мины, — сказал Коля. — Собак натаскивают искать еду под танками, а потом морят голодом. И выпускают перед «панцерами». Ба-бах.