Онлирия - Анатолий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Викторович.
В тот день, когда я встретился взглядом с бывшим летчиком, чиновник мне позвонил вечером и разговор начал очень круто.
– Кто разрешил вам вступать в контакт с жителями города? – властным начальственным голосом молвил он в трубку.
– Не было этого и не могло быть, – спокойно возразил я.
– На вас жалуются, что вы повисаете напротив окон, беспокоите жителей, подсматриваете за ними.
– Но вы подумайте – зачем это мне? – отвечал я, стараясь не обращать внимания на его сердитый тон. – Мне безразличны все люди. Мне неинтересна их жизнь. Я не имею любопытства ни к чему и ни к кому.
– Это хорошо, – одобрил чиновник. – Но как вы объясните тогда жалобу гражданина Потужного?
– Я всего лишь посмотрел в его глаза.
– Вот видите! А говорите, что не вступаете в контакт.
– Значит ли это, что мне не рекомендуется смотреть людям в глаза?
– Ни в коем случае! – был ответ. – Их близость обычно начинается с того, что они смотрят друг другу в глаза.
– Ну хорошо. Спасибо за предупреждение. Я больше не допущу подобного…
Прошло с того случая несколько месяцев. Я по-прежнему облетаю микрорайоны
Москвы. Все меня видят, ко мне уже привыкли, я стал для москвичей такой же обычной вещью, как речные трамваи, метро или высотные остроконечные здания сталинского времени. Люди мирно и благополучно движутся к своему концу, и я им никак не мешаю.
В глаза им я больше не смотрю, внимания особенного ни на кого не обращаю. В смутном шевелении миллионов теней, происходящем внизу, подо мною, уже не различаю я ни одного пятнышка или вскрика отдельной судьбы. Я работаю на городское управление, как бы совершенно забыв, что оно непосредственно связано с этим грустным миром скользящих по дну земли теней.
Отцы города поступили не очень мудро, наняв меня на работу. Подобно тому как у одного летчика исчезло желание летать на самолетах после встречи со мною в небе, дорогие москвичи и гости столицы теряют интерес к своему существованию, когда видят меня. Ведь для них я, парящий в небе, широко распластав свои серебряные крылья, – как бы живая реклама будущего рая. И их теперешнее собственное доживание в мире, лишенном всякого чудесного начала, кажется им убийственно плоским и лишенным всякого смысла. И они как бы мысленно торопят свой конец – чтобы приблизить явление того самого, о чем намекает парящий над Мневниками или Ясеневом крылатый ангел.
Только одного они не знают, увлеченные мысленными проклятиями всему и вся: в раю никто их не будет любить. Там не знают любви к несчастным и убогим: таковых в раю просто не будет.
Я потому изгнанник и одинокий путешественник по мирам, что захотел искать тех, кого могу полюбить. Меня древние греки называли Прометеем. А один московский поэт назвал меня Печальным Демоном. Я первый из ангелов, нарушивший запрет Бога появляться перед людьми в своем допотопном виде. Я не боюсь наказания, смерть мне не страшна. Мне нравится в людях их изначальная склонность к предательству и отречению. Поэтому я и возжелал облагодетельствовать род человеческий. Я хотел его научить добывать вселенский огонь и затем с огненным мечом в руке восстать против Бога и пойти на завоевание Его рая.
Но ничего не вышло, и всем нам скоро конец. Все дьявольское умрет вместе с нами, и умрет навсегда, потому что не воскреснет. А пока что я буду работать в муниципалитете, спокойно облетать кварталы и при этом избегать сношений с гражданами города. Случай с летчиком Потужным послужил хорошим уроком: не стоит попадать в такие обстоятельства, при которых тебе вдруг захочется повернуть назад и атаковать неизвестный летающий объект. Как знать, кто находится в этом загадочном аппарате, – вдруг не безнадежный грешник, абориген Земли, а какое-то неизвестное тебе блистательное лицо из небесного ангелитета?
Нет, я буду спокойно и терпеливо облетать городские кварталы новых микрорайонов, не глядя в сторону людей, не обращая внимания на их тоскующие взоры. Пусть пройдет достаточно времени, чтобы они совершенно привыкли ко мне и потеряли всякую привязанность к своему городу, все более заваливаемому мусором. И однажды я повисну посреди неба, замру с распростертыми крылами – и громогласно возвещу всему московскому народу свое подлинное имя. И народ вновь должен пойти за мною на завоевание высших демократических свобод.
Когда-то я сам жил в московской толчее и ходил понизу, спеша на работу или возвращаясь домой, и множество людей мельтешило рядом со мною, заслоняя телами один другого, и почти никого из них я не знал. В городском муравейнике особи трутся в давящей тесноте метро и автобусов, будучи совершенно незнакомыми между собою. Но я не захотел смириться с этим неукоснительным правилом отчуждения и вознегодовал против тех, кто преосуществлял его, – своих ближних, которых я не знал, в толпе которых тонул, захлебываясь ненавистью.
Но однажды мне снова удалось взлететь над человеческим потоком, и я увидел разбегавшиеся ручьи людских устремлений, пенная накипь которых была особенно мутна и тошнотворна в час утренней тишины, свежести, когда весеннее солнце окрасило ободранные стены возведенного городского коммунизма в цвета золота и бронзы.
Теперь я тихо лечу мимо окна тринадцатого этажа, за которым лежит в постели парализованная старуха дворянка – она пела скрипучим голосом известный романс прошлых веков, как раз в том месте с бессмысленными словами, что, мол, я вспомнил время золотое, и по ее коротко стриженной голове бежал шустрый таракан, а в промышленной зоне городской тюрьмы № 4, расположенной через два квартала, резким голосом аукнул подъехавший к воротам тепловоз.
Именно в тот миг, огибая угол дома, я заметил соседа старухи, пожилого мнительного писателя, за его пишущей машинкой, которая перестала наклевывать на бумагу буквы, и автор многих вдохновенных строк глубоко задумался, вслушиваясь в пение из-за стены, в старушечий дребезжащий речитатив, которому вторил грандиозный городской фон: гул автомобилей, каменный шорох стареющих домов, подземное бульканье канализационных клоак.
Писатель думал о том, как отвратительна смерть в одиночестве старости, имея в виду происходящее за стеною, и не знал о том, что сам-то умрет совсем уж скоро, через четыре дня, намного раньше, чем желанная смерть придет за старухой соседкой, которой предстоит мучиться, сгорая от боли в язвах пролежней, еще девять месяцев и семнадцать дней. Но за углом дома пошла торцовая стена без окон, и на несколько секунд мир человеческий, явленный моим глазам через прямоугольные дыры оконных глазниц, исчез вместе с последним своим изображением – унылой писательской фигурой, сгорбившейся над пишущей машинкой.
Некоторое время назад, до 1914 года, когда еще существовала та Россия, которую любили многие, я сам гулял по ее луговым и лесным дорогам с некой ни с чем на свете не сравнимой радостью в душе… Бежала пролетка по дороге, влекомая доброй лошадью, и это мелькало внизу, прямо под тем местом, над которым я теперь совершаю свой полет. А в то время был я домашним учителем при детях первогильдийного купца Прекаликина и с ревностным самолюбием представлялся Петром Андреевичем, хотя еще и не окончил на юридическом, и летом каждый день ездил на дачу Прекаликиных в Кунцеве, откуда до железнодорожной станции присылалась за мною пролетка с кучером Евстигнеем.
Кучер этот умер семидесяти шести лет от роду и похоронен там же неподалеку, в поселке Сетунь. А я в тот раз прожил, кажется, не очень долгую жизнь и кончил дни где-то в каменных дебрях Москвы седым худощавым человеком с грустной мнительностью во взоре, коллекционером граммофонных и патефонных пластинок, коих набралось в моей коллекции, кажется, штук девятьсот.
Всякое этакое промелькнуло внизу, пока я неторопливо летел вдоль торцовой безоконной стены семнадцатиэтажного дома, миновав которую повернул за угол и вновь двинулся мимо человеческих жилищ примерно на уровне уже пятнадцатого этажа. И словно все прошлые мои людские существования, вновь обретя горестное воплощение, замелькали перед моими немигающими глазами, я перестал различать, что мое и что – из чужой судьбы: мужское и женское, старческое и детское, кислота и щелочь, бульканье, стоны, синий кухонный чад и умирающий взор любви – все это было то же самое, все то же самое, буде явлено сие в
Филях, Зарядье, Сетуни или в Замоскворечье.
Мне стало грустно оттого, что, как-то, много веков назад, пролетая этим же кусочком пространства, я видел перед собою дали свежей, незамутненной страны, лесные березовые неимоверные бело-зеленые зарева под безмятежным небом – являла силу и нежную радость бытия срединная Русь, красавица с молодым сладким лоном. Теперь же за железобетонными стенами многоэтажных домов немощно допревала эта русская жизнь, обернувшаяся позором, и тысячи тысяч огненных игл беспощадно кололи раны ее пролежней. А обреченный писатель слушал пение запертой в однокомнатной квартире старухи дворянки, поглаживая свою ухоженную седую бороду – и вдруг ощутил абсолютную пустоту и холод в ответ на все свои написанные ранее вдохновенные строчки.