Жестокий век - Исай Калистратович Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, Джучи, я забыл сказать, – перебил он его, – первое время с тобой будет Джэбэ. Он опытный воин, не перечь ему.
Он, конечно, не забыл. Джэбэ с ним отправлять не собирался. Но если у Джучи такие думы перед походом, ему не взять ни одного города, а если и возьмет, уговорив сартаулов покориться, они восстанут за его спиной. Джэбэ не даст слюни распускать.
– Спасибо, отец, и за это. За Джэбэ…
– Ты чем недоволен?
– Кто посмеет быть недовольным твоим повелением! Я рад. Джэбэ так опытен, что мне рядом с ним нечего делать. Буду охотиться.
– Не заносись! – строго сказал он. – Одна галка хотела стать гусем, села на озеро и утонула. Я лучше знаю, кому с кем идти и чем заниматься.
Вечером созвал в шатер нойонов, объявил свою волю. После этого слуги принесли вино и мясо. С его позволения Хулан пригласила девиц-песенниц с хурами и мальчиков-лимбистов[109]. Разом стало шумно и весело. Нойоны в знак дружбы и приязни обменивались чашами с вином. Хан из своих рук угостил Боорчу, Джэбэ, Субэдэй-багатура… Всем пожелал счастья-удачи в сражениях. Выпил архи и сам. Слушал юролы – благопожелания, хвалебные песни – магталы, нежное звучание хуров, тягуче-печальную жалобу лимбэ. Музыка смывала с души пыль будней, манила в неизвестное, тревожила, сулила радость. Празднично сверкали кольца и перстни на пальцах, браслеты на запястьях рук Хулан. Влажно поблескивали зовущие глаза. Время проносилось, не задевая ее. С годами она становилась даже красивее.
Музыка расслабила его. Что-то тихо заныло, заболело внутри.
Мальчики старательно округляли щеки, дуя в лимбэ, проворно-суетливо бегали их пальцы. Сколько трав истоптали они? Не больше десяти. У них впереди молодость, возмужание… Все впереди. А его молодость ушла невозвратно, детство забылось, будто его и не было… Он почувствовал зависть к мальчикам… Тихая боль внутри росла, ширилась, захватывала его, мягко сдавливала горло.
– Нашему хану – тысячу лет жизни!
Он поставил чашу с вином на столик и больше не притрагивался к ней.
Вдруг оборвалась музыка, смолкли голоса.
– Хан желает отдохнуть. Идите.
Это Хулан. Она, как всегда, почти угадала его желание. Не важно, что не отдыха ему захотелось, а чего-то совсем другого. Он бы куда-нибудь пошел сейчас, совсем один, и чтобы под босыми ногами была мягкая, холодная от росы трава, и вскрикивали бы ночные птицы, взлетая из-под ног. Вышел из шатра. Дул сухой ветер. На небе слоились черные облака, невидимая луна высветляла их края, тускло светилась одинокая звезда. Почему-то вспомнил давний свой разговор с монахами-даосами. Тогда их суждения принял с усмешкой. Они ему показались не столько мудрыми, сколько забавными. А было, кажется, в тех суждениях что-то важное для него.
Он пошел по стану, и кешиктены-караульные двинулись за ним. Досадливо махнул рукой – отстаньте. Нашел палатку Елюй Чу-цая, откинул полог, склонив голову, вошел внутрь. Потомок императоров лежал в постели с высоким изголовьем, читал книгу. Увидев хана, бросил с груди одеяло. Пламя в светильнике заметалось вспугнутой бабочкой.
– Можешь не вставать, – сказал хан, сел на стопку книг, сложенных у постели. – Ты сведущ в учении даосов?
– Нет, великий хан. – Чу-цай поднялся, натянул халат, поставил перед ханом фарфоровую чашечку с чаем.
– Почему?
– Все науки один человек познать не может. На познание дао уходит жизнь. Это одно из самых великих учений.
– Долго ли живут даосы?
– Продолжительность их жизней зависит от двух вещей: от глубины познания сущего и неуклонного следования познанному. Сам Лао-цзы, великий учитель даосов, прожил, одни говорят, сто шестьдесят лет, другие – больше двухсот.
– Не выдумка? – усомнился хан. – Хитры китайцы на всякие выдумки.
– Во всякой выдумке, великий хан, как в скорлупе ореха ядро, кроется истина. Достоверно, что даосы пробуют разгадать тайну бессмертия.
– Ну и как?
– Мне, непосвященному, нечего сказать, великий хан. – Чу-цай виновато моргнул, сжал в кулаке свою длинную и узкую, как хвост яка, бороду. – Об этом надо говорить с даосами.
– Я хочу видеть у себя самого знающего из них.
– Есть один мудрец. Но жив ли он, я не знаю. Пропасть человеку в такое… безвременье просто.
– Я повелел не трогать служителей богов. Его надо разыскать. Садись и пиши письмо.
– Может быть, найдем…
– Найти надо. Пиши письмо этому мудрецу.
Чу-цай разостлал на складном столике лист бумаги, придвинул тушь, осмотрел кисточку, бережно расправив острый пучок волос, вделанный в тонкую бамбуковую палочку.
– Что писать, великий хан?
– Письмо должно быть не повелением – просьбой. Повеление будет тебе. Завтра же пошли людей на быстрых конях. Они должны разыскать мудреца. Если понадобится, пусть перевернут весь Китай. За это дело ты отвечаешь головой.
Он выпил остывший чай и стал обдумывать письмо.
…В шатре его поджидала Хулан. Она помогла раздеться. Погасив свечи, сказала из темноты:
– Ты дал Джучи такой большой удел…
По ее голосу, мягкому, воркующему, догадался – неспроста говорит это. Что-нибудь просить будет.
– Мне чужих владений не жалко.
– Я подумала о нашем с тобой сыне…
– Рановато думаешь. Улус я дал только Джучи. Я завоюю владения для всех моих сыновей. Кулкан не будет обижен. Ты не любишь Джучи – почему?
– Потому, что он не любит тебя.
Хан промолчал. Говорить об этом даже с Хулан не хотелось.
IV
Отрарский наиб Гайир-хан был молод. Лишь недавно бородка подчернила его скулы, еще не отвердевшие, юношески округлые. И как он ни старался показать себя перед Караджи-ханом суровым воином и мудрым правителем – не выходило: забываясь, мог залиться веселым, безудержным смехом, что, конечно же, не приличествовало наместнику шаха. Правда, морщинистое, скуластое лицо Караджи-хана не побуждало к веселью. Гайир-хан догадывался, о чем думает эмир. Он думает: «Наиб, правитель осажденного города… Ну какой это наиб и правитель! Быть бы ему висак-баши[110], а не правителем». Но Гайир-хана все это печалило мало. Пусть Караджи-хан думает что хочет, вслух своих мыслей он никогда не выскажет. Тень великой родственницы надежно прикрывает Гайир-хана от злословия. И весело-то ему было оттого, что Караджи-хан служил шаху до морщин, до серебра в бороде, а ничего хорошего не выслужил и в последнее время стал прислоняться к тем, кто поддерживал Теркен-хатун. Вот за это шах и толкнул его в Отрар. От этого, должно быть, число морщин на лице эмира сразу удвоилось. Тут не хочешь, да засмеешься.
Гайир-хан угощал эмира в покоях старинного дворца. На дастархане были мягкие лепешки, рыбий балык, жареное мясо, всякие приправы, изюм, виноград, яблоки, ядра орехов – всего вдоволь. А Караджи-хан жевал лениво, нехотя. Посмеиваясь про себя, Гайир-хан спросил:
– Может, позвать танцовщиц?
– В такое-то время? – Караджи-хан вскинул на него хмурый взгляд, осуждающе покачал головой. – Не увеселять себя надо, а молиться всевышнему… – Помолчав, добавил: – Тебе – больше других. Побил купцов и вовлек нас в пучину гибели.
– Купцов? О нет, достойный! Ты пригласил гостя в дом, а он заглядывает туда, куда постороннему смотреть воспрещено, хватает тебя за бороду, – гость ли это?
– Аллах великий, помоги нам выбраться на берег безопасности… И зачем я пришел сюда!
– Величайший не оставит нас в беде. Он приведет войско.
– Пусть Аллах услышит твои слова! Мне нельзя было идти сюда. В Гургандже и дом, и дочь свою единственную оставил на гулямов. Если со мной что-нибудь случится, кто позаботится о ней?
– Ее зовут Фатима?
– Фатима. А что?
Фатиму Гайир-хан видел раза два перед своим отъездом в Отрар. Она удивила его тем, что была не похожа на своих сверстниц, любительниц хихикать, пряча лицо под покрывалом. Такими были все сестры Гайир-хана. А Фатима… Ее взгляд как бы отстранял человека, отодвигал его на расстояние. Она была недоступна. Может быть, поэтому и запомнилась.
– Этот дом пуст, – Гайир-хан повел рукой вокруг себя, – в нем нет хозяйки.
– Дочь у меня